Линия судьбы воспоминания детей врагов народа. «детский гулаг

Зима 1932–1933 года в Ростове-на-Дону. Мне семь лет. Все чаще я слышу слово «голод». Появляются и другие – новые слова: рабкоп, карточки, боны, торгсин . Мама относит туда свой перстень и пару серебряных ложек – наше семейное богатство. Торгсин для меня – сказка. Я стою у витрин с выставленными там колбасами, сосисками, черной икрой, конфетами, шоколадом, пирожными. Не прошу: прекрасно понимаю, что купить этого мама не может. Самое большое, что ей удавалось купить для меня, – это немного риса и кусочек масла. Нет, я, единственный и болезненный ребенок, не голодаю. Я не хочу есть мамалыгу, такую красивую на вид, похожую на заварной крем, но, на мой вкус, отвратительную. Ненавижу я и перловку, и меня удивляет, с какой жадностью ее съедает Ленька – мальчик, что живет в квартире над нами и иногда приходит ко мне поиграть. Он тихий, добрый и не задиристый. Всегда как будто бы всех стесняется и боится. Какое-то время спустя я узнаю, что у Леньки умер дедушка, и взрослые говорят, что его не в чем похоронить. Нет гроба. Мне страшно и непонятно: значит, дедушка так и будет лежать у них мертвый дома? Я хочу расспросить Леньку, но он давно уже не приходит к нам. Потом я узнаю, что дедушке сделали гроб из разбитых ящиков и похоронили. А Ленька все не приходит. Лишь спустя много времени мне говорят, что он тоже умер. Они были очень тихими людьми, Ленькина семья, и голодали молча. Умерли самые слабые, старый и малый.

В Ростове в начале 30-х годов мама пошла учиться на курсы РОККа, готовившие медсестер. Кончила она их блестяще и пошла работать в отделение гинекологии Пролетарской больницы. Той зимой мамино отделение, как и многие другие, закрыли и сделали детское. У них лежат беспризорные дети, голодающие . Эти слова я уже хорошо знаю, а беспризорных видела не раз. То на базаре, где один из них – грязный, оборванный – вырвал у мамы из рук кошелек, то по дороге от бабушки вечером у огромного котла, где днем варят асфальт. Он еще теплый, и они спят, прижавшись к нему темной, грязной, страшной кучей. Дома в своей кроватке я напряженно думаю и не могу понять, почему они одни зимой спят на улице? А где же их мамы? На все мои вопросы мне коротко отвечают: «Голод». Но что же такое голод, почему он, понять я так и не могу.

Дома мама часто рассказывает о ребятах, что лежат в их отделении. Некоторых я уже знаю по именам. Сегодня вечером мама уходит на дежурство, а меня не с кем оставить. Я с радостью иду с ней. Мы быстро проходим по коридору и оказываемся в дежурке. Мама надевает халат, а потом говорит, что я могу выйти познакомиться с детьми. Конечно, из-за своей проклятой застенчивости я не решаюсь. Тогда она приводит нескольких ребят в дежурку.

Передо мной стоят в длинных, до пола, рубашках с печатями странные существа. Ясно, я понимаю, что они дети, но как же мама могла говорить, что даже хорошенькие?! Как она вообще отличает их друг от друга? Я вижу только обритые наголо головы, покрытые струпьями, невероятно худые и бледные личики с болячками на губах и тонюсенькие, как палочки, ручки.

Понять, кто их них мальчик, а кто девочка, я не могу. Кисти рук тоже покрыты струпьями, временами они задирают свисающие до пола рубашки, и тогда я вижу огромные животы, которые они расчесывают. Их поддерживают тонюсенькие палочки-ножки.

По-моему, мама поняла силу моего потрясения и тотчас увела ребятишек. Теперь дома я без конца слушаю рассказы об этих детях. Часто они совсем не предназначены мне, но что можно утаить от ребенка в двух комнатах нашей квартиры? Когда я не хочу пить рыбий жир, она рассказывает, как ребята вырывают у нее из рук ложку с ним, как вылизывают ее. Вечером в кровати слышу, как в другой комнате мама рассказывает, что сегодня удалось вынуть в последний момент из петли в уборной мальчика. Его повесили старшие за то, что не захотел отдать свою пайку хлеба. Я уже все хорошо знаю о чесотке, лишаях, кровавых поносах, выпадающей прямой кишке.

Те, что постарше, бьют во дворе больницы воробьев, пекут в золе костра и съедают с внутренностями и косточками. Я часто слышу о смерти. Всю свою жизнь помнила мама мальчика, совсем маленького. Он умирал долго и трудно. В последнюю ночь она сидела рядом с ним не отходя. Он бредил, метался и в бреду все звал мамку и просил «картопли». Уже рассвело, он вдруг затих, успокоился, широко открыл глаза, осмысленно посмотрел на маму, улыбнулся и сказал: «Мамка пришла, картопли принесла».

Не война, не блокада, не оккупация, даже не засуха... Богатейший наш юг! Пройдет еще много-много лет, прежде чем я пойму, что причина – еще в одном новом и очень для меня тогда трудном слове коллективизация...

И.Г. Гентош

Архив МИЛО «Возвращение». Машинопись

Я родилась в Ленинграде в семье командира Красной Армии Кривошеина Бориса Евгеньевича. Моя мать, Кривошеина Татьяна Александровна, была по образованию художник-архитектор. В семье было трое детей.

Отец мой окончил в июне 1914 г. Московское Александровское училище в один год с М.Н.Тухачевским. Был выпущен подпоручиком в Кексгольмский Гвардейский полк в Варшаву. Принял участие в первой мировой войне, в 1916 г. получил звание полковника и принял 22-й Сибирский полк. Имел серьезные ранения и отравление газами, получил 10 боевых наград и золотое оружие. После революции перешел в Красную Армию и принял участие в ее формировании, занимал высокие командные должности. Погиб он до начала репрессий. Мать осталась с тремя детьми в возрасте от шести недель до шести лет.

Моя мать была арестована в ночь с 9 на 10 декабря 1940 г. Это была страшная ночь. Пришли двое: оперативник Костерин (брюнет среднего роста) и следователь Климентьев (блондин, высокого роста), который потом при допросах изыскано издевался над моей матерью. Обыск в нашей большой квартире продолжался всю ночь, утром мать увезли, оставив нас без средств. Таким образом, наша голодная жизнь началась еще до войны и блокады.

Мы остались на попечении няни, которая заменяла нам бабушку, без средств к существованию. Нас должны были тоже репрессировать, но этому помешали начало войны и блокада. К нам подсылалась одна негодная женщина, дочь сексотки, известной под кличкой «Клеопатра». Но мы вели себя очень осторожно и на ее провокационные высказывания не отвечали, наоборот, мы были примерными детьми, выращенными Советской властью.

Мать осудили 24 марта 1941 г. на 6 лет лагерей и 4 года поражения в правах. 15 июня 1941 г. ее вывезли из Ленинграда. Срок свой она отбывала в Карагандинских лагерях.

Пережить нам пришлось много: очереди в приемной «Большого дома», чтобы узнать, где она содержится, и очереди для передачи денег (раз в месяц) на Шпалерной улице. Узнали, что у нас в стране нет политического кодекса, есть только уголовный кодекс с политической статьей «58».

Первое время мы не чувствовали себя униженными, жизнь шла нормально, мы учились, но стали голодными. Я не могу говорить о том, что знакомые от нас отвернулись. Люди нас не избегали при встрече, но в дом не ходили. В нашем престижном доме нас жалели, старались подкормить, жертвовали няне иногда деньги. Но все равно мы жили впроголодь, поэтому в блокаду умерли брат, сестра и няня. Я осталась одна. Меня выходила моя школьная учительница Надежда Ефимовна Ковалева (13-я школа Петр. р-на).

Пережив зиму 1941–42 г. в блокадном Ленинграде и потеряв всех родных, я весной 1942 г. устроилась мотористом в СЗРП, т. к. до войны занималась в яхт-клубе «Водник» водо-моторным спортом. В мае 1942 г. наши катера отправили на «Дорогу жизни» перевозить людей и грузы, начиная с продовольствия и кончая взрывчаткой, и оттуда меня хотели возвратить в город, как дочь «врага народа». Когда меня вызвали в СМЕРШ, я сказала: «Я дочь командира Красной Армии и имею право защищать Родину!» К моему счастью, капитан госбезопасности был порядочным человеком, оставил меня, но все же держал под наблюдением.

Моя мать была в Карлаге до 1943 года, потом в ссылке. В 1957 г. она была реабилитирована, но я все равно чувствовала себя иногда изгоем нашего социалистического общества.

Кривошеина Марина Борисовна, г. Санкт-Петербург.

Отец мой, Рыков Михаил Евдокимович, был арестован в г. Новосибирске 1 августа 1937 г. (было у него два ромба). Мама, Рыкова Нина Эдуардовна, была арестована 10 октября 1937 г. в Москве (работала она старшим инспектором Комитета СТО при СНК СССР).

После ареста родителей мы с сестрой и бабушкой продолжали жить в нашей же квартире по адресу: Чистые пруды, дом 12, корпус 2, кв. 66 (это был дом кооперативный, военной кооперации). Только занимали мы уже не всю квартиру, а только одну комнату, так как одна комната (папин кабинет) была опечатана, а во вторую еще при нас вселился майор НКВД с семьей.

5 февраля 1938 года к нам явилась дама с просьбой проехать с ней к началь-нику детского отдела НКВД, якобы он интересуется, как к нам относилась бабушка и как вообще мы с сестрой живем. Бабушка ей сказала, что нам пора в школу (учились мы во вторую смену), на что эта особа ответила, что подбросит нас на своей машине ко второму уроку, чтобы мы взяли с собой только учебники и тетради.

Привезла она нас в Даниловский детприемник для несовершеннолетних преступников. В приемнике нас сфотографировали в анфас и в профиль, прикрепив к груди какие-то номера, и сняли отпечатки пальцев. Больше мы домой не вернулись. В детприемнике выводили нас на прогулку по территории монастыря в сопровождении сотрудников НКВД.

Бабушка искала нас во всех отделениях милиции и моргах. Но ничего не узнала. И только директор нашей школы 8 февраля сообщил ей, что мы взяты в детприемник и 9 февраля 1938 г. будем отправлены в детский дом Днепропетровска. Отправляли малыми группами по 10–12 человек в сопровождении работников НКВД. Нашу группу сопровождали два мужчины и одна женщина, одеты они были в гражданское.

Детский дом № 1 Днепропетровска был освобожден от бывших воспитанников и целиком предназначался для детей «врагов народа». В основном это были дети военных и политработников. Ехали мы вместе с сестрами Панцержанскими (адмирал флота), сестрами Кирилловыми (поэт), Камилом Фраучи (сын Артузова) и т. д.

Через некоторое время младших детей отправили в другие города, тем самым разлучив сестер и братьев с родными, некоторым изменили фамилии. В нашем детдоме был у директора заместитель по политической части, который частенько вызывал к себе для бесед, которые сводились лишь к одному, чтобы мы отказались от своих родителей. Конечно, мы этого не сделали.

Всем нам, старшим воспитанникам, хотелось быть комсомольцами, но нас не допускали и близко.

По нашей настоятельной просьбе директор детдома направил в Москву одну из воспитательниц к секретарю ЦК ВЛКСМ за советом, или вернее, разрешением о приеме нас в комсомол. Получив от секретаря ЦК ВЛКСМ разрешение, нас приняли.

В начале войны мы с группой городских ребят, во главе с нашей воспитательницей, выехали в колхоз для уборки урожая. Вернувшись из колхоза, детского дома мы не застали, он эвакуировался в тыл страны. А через три дня в город спустился немецкий десант. И выходили из города кто как мог, без документов, денег и вещей. С горем пополам добравшись до г. Энгельса Саратовской области (там должна была быть моя бабушка) уже в октябре 1941 г., бабушку я там не застала, ее выслали в Ялутаровск.

На заявления с просьбой взять меня в армию, систематически получала отказ.

И только в конце 1942 года, когда было очень тяжело под Сталинградом, меня призвали в армию. Прошла я от Сталинграда до Берлина, закончила войну командиром зенитного расчета, старшим сержантом. Демобилизовалась в октябре 1945 года.

Г.М. Рыкова, Москва.

Архив МИЛО «Возвращение». Рукопись.

О страшном времени Большого террора сегодня известно все или почти все. О его жестоких нравах мы давно говорим в полный голос, понимая, что память - самая действенная прививка от повторения того кошмара.

Сегодня мы вспомним о тех, кто стал самой невинной жертвой репрессий - женах расстрелянных «врагов народа». Их главное «преступление» заключалось в том, что они были всего лишь женами... Точнее, вдовами, которым была уготована мучительная пытка голодом, холодом, потерей детей, полной изоляцией и каторжным трудом в казахских степях.

Самое ужасное, что все это не имело ни малейшего отношения к политике и хоть какой–то логике: это была паранойя, помноженная на деспотизм и восточную жестокость кремлевского вождя.

Под корень!

Для понимания того, что происходило тогда в СССР и конкретно в Белоруссии, вчитаемся в оперативный приказ наркома Ежова № 00486 «Об операции по репрессированию жен и детей изменников Родины» от 15 августа 1937 года.

Нарком требовал немедленно арестовывать жен и бывших жен осужденных за шпионаж, «изменников Родины» и членов правотроцкистских шпионско–диверсионных организаций. На каждую семью «изменника» составлялась подробная карточка с поименным списком родственников–иждивенцев (жен, детей, престарелых родителей и других). Отдельно писались характеристики на детей старше 15 лет - они признавались «социально опасными и способными к антисоветским действиям».

На месте Карагандинского исправительно–трудового лагеря сейчас построен музей

Жен предписывалось арестовать всех, за исключением беременных, преклонного возраста, «тяжело и заразно больных» и тех, кто сам донес на своего мужа, - им выдавалась подписка о невыезде. Мероприятия в отношении «родителей и других родственников» определяли начальники республиканских, краевых или областных органов НКВД.

«Одновременно с арестом производится тщательный обыск. При обыске изымаются: оружие, патроны, взрывчатые и химические вещества, военное снаряжение, множительные приборы (копирографы, стеклографы, пишущие машинки и т.п.), контрреволюционная литература, переписка, иностранная валюта, драгоценные металлы в слитках, монетах и изделиях, личные и денежные документы, - говорится в совсекретном приказе № 00486. - Все имущество, лично принадлежащее арестованным (за исключением необходимого белья, верхнего и нижнего платья, обуви и постельных принадлежностей, которые арестованные берут с собой), конфискуется. Квартиры арестованных опечатываются». После ареста и обыска арестованных жен надлежало отконвоировать в тюрьму.

И последнее - наказание: «Жены осужденных изменников Родины подлежат заключению в лагеря на сроки в зависимости от степени социальной опасности, не менее как 5-8 лет», - предписывал приказ. Операция по репрессированию женщин ЧСИР (членов семей изменников Родины) должна была завершиться не позднее 25 октября 1937 года.

Такие фото делали по приезде в ИТЛ всем осужденным женам врагов народа

Историки по–разному объясняют сталинскую логику репрессий в отношении жен «изменников Родины». С точки зрения вождя народов, женщины, репрессируемые приказом № 00486, были не просто женами «врагов народа».

Это были жены «главных врагов» - «правотроцкистских заговорщиков». Говоря простым языком, это были жены элиты: партийных и советских деятелей, руководителей промышленности, видных военных, общественных и культурных деятелей. Той самой элиты, которая сложилась в первые два десятилетия советской власти и которую Сталин (не всю, конечно, но значительную ее часть) к середине 1930–х годов рассматривал или как балласт, или как постоянный источник заговоров против этой самой власти и против него лично.

Его собственный опыт наблюдения над семейным бытом революционеров–подпольщиков начала века подсказывал: жены его бывших соратников и сторонников, как старых, так и более молодых, чьи пути разошлись с его собственным, должны быть на стороне своих мужей. По сталинской логике, это вовсе не значило, что они прямо помогали им в их «контрреволюционной деятельности». Но знали о ней, не могли не знать. И это знание, а может быть, даже и сочувствие, делало в его глазах женщин соучастницами их мужей. Такого рода представления, судя по всему, и легли в основу смертельного удара по женам.

Судьба белорусского Платона

Биографию и личное дело известного белорусского писателя и общественного деятеля Платона Головача по меркам того времени можно назвать идеальными, образцово–показательными. Родился в бедной крестьянской семье, рано осиротел. Организатор комсомольского движения в волости, в 1920 году он создал в родной деревне Побоковичи Бобруйского уезда комсомольскую ячейку. Боролся с безграмотностью крестьян, с единомышленниками открыл избу-читальню.

Способности активного комсомольца заметили и начали двигать - карьера стремительно идет в гору: в 1922 - 1923 годах он учится в Минской партшколе, в 1926–м оканчивает Коммунистический университет.

В 1922 - 1923 годах Платон Головач уже активно печатается и работает сначала инструктором, а потом начальником орготдела Борисовского уездного комитета комсомола. С 1923 по 1928 год возглавляет литературную организацию «Молодняк», после ее реорганизации становится членом новой структуры - Белорусской ассоциации пролетарских писателей.

В 1927-1930-м Головач - член ЦК КПБ, с 1928-го - первый секретарь ЦК комсомола Белоруссии, в 1927-1935-м - член ЦИК БССР, с 1929 по 1930-й - заместитель наркома просвещения республики.

В 1934-м Платон Головач становится членом Союза писателей СССР - и все это в 31 год! Именно ему доверили быть главным редактором газеты «Чырвоная змена», литературных журналов «Маладняк» и «Полымя». Его романы, сборники повестей и очерки переводились на русский, украинский, польский, чешский, идиш и другие языки.

Все кончилось в один миг - 11 августа 1937 года, когда он (как и большинство бывших «молодняковцев») был арестован в своей минской квартире по подозрению в организации террористической группировки и проведении немецко-фашистской деятельности. Осужден выездной военной коллегией Верховного суда СССР и приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. Приговор приведен в исполнение 29 октября 1937 года в Минске. Платона Головача реабилитируют 20 лет спустя, 25 июля 1956 года.

А через пару недель после расстрела, согласно приказу № 00486, арестовали вдову Нину Вечер-Головач, составили протокол, отослали его в Москву и получили ответ. Первым же этапом ее доставили в Оршу, в пересыльную тюрьму. Оттуда - в карагандинский лагерь, в А.Л.Ж.И.Р. Впереди ее ждали восемь лет заключения.

Росчерком пера

В Центральном архиве КГБ нам предоставили возможность ознакомиться с этим делом. Комитет ведет открытую линию в отношении репрессий 1930-1950-х годов, рассекречивая архивы, которые еще вчера казались недосягаемыми.

Передо мной лежит старая желтая папка с черной надписью в титуле: «НКВД Белорусской ССР». Внизу - надпись: «Дело № 32092 по обвинению Вечер-Головач Нины Федоровны». Документы, которые аккуратно сложены в этой папке 1937 года, выглядят так, будто написаны вчера: видны каждая буква, каждая цифра и подпись. Оттого все события, которые открываются читающему, вызывают столь сильные ощущения.

Вот справка с печатью военного прокурора, в которой указано, что Нина Вечер-Головач имеет двоих детей и проживает в Минске по адресу: ул. Московская, д. 8/1. Еще здесь написано, что она жена расстрелянного врага народа Головача Платона Романовича и подлежит аресту. Вот и ордер, предписывающий арестовать ее и провести обыск.

Дом номер 8 на улице Московской сохранился по сей день: легко представить, как вечером 4 ноября 1937 года у одного из его подъездов остановилась машина...

Из протокола обыска узнаем: у Нины Вечер-Головач изъяты паспорт, профсоюзный билет, различные удостоверения и переписка. В анкете арестованного Нина Федоровна сообщает свои личные данные: родилась в деревне Мащицы Слуцкого района в 1905 году, из крестьян, беспартийная, образование среднее техническое, гидротехник, в числе близких родственников указывает сестер Вечер Тамару Федоровну, Вечер Ксению Федоровну, свекра Головача Романа Кондратовича (80 лет, инвалид), дочь Галину 6 лет и сына Роллана 1 года 5 месяцев. Три квитанции свидетельствуют: у арестованной конфискованы 37 рублей 34 копейки, облигации и карманные часы.

В постановлении об избрании меры пресечения, которое датировано 12 ноября, как доказанный факт приводится следующее: «Вечер Нина Федоровна достаточно изобличена в том, что, являясь женой разоблаченного врага народа Головача Платона Романовича, знала о контрреволюционной деятельности мужа». А посему будет содержаться под стражей в минской тюрьме НКВД.

Из протокола допроса:

Вопрос: Кто из ваших родственников репрессирован?

Ответ: 11 августа 1937 года органами НКВД арестован мой муж Головач Платон Романович.

Вопрос: Вам известно, за что арестован ваш муж?

Ответ: Не знаю.

Вопрос: Расскажите, что вам известно о контрреволюционной террористической деятельности мужа?

Ответ: О контрреволюционной террористической деятельности мужа Головача Платона я ничего не знала.

Вопрос: Вы говорите ложь. Следствию известно, что вы знали о контрреволюционной работе Головача.

Ответ: Я ничего не знала.

Вопрос: Вам предъявлено обвинение по ст. 24–68, 24–70 и 76 УК БССР. Признаете ли вы себя виновной?

Ответ: Нет, не признаю.

На этом следствие было закончено.

В обвинительном заключении по делу № 32092 Нины Вечер–Головач сказано: «ОБВИНЯЕТСЯ в том, что, будучи женой расстрелянного врага народа, являлась соучастницей в его контрреволюционных преступлениях».

И наконец, два последних документа, которые провели жирную черту между прежней и будущей жизнью жены Платона Головача. В выписке из протокола Особого совещания при Народном комиссариате внутренних дел СССР от 28 ноября 1937 года узким машинописным шрифтом отпечатано: «ВЕЧЕР Нину Федоровну как члена семьи изменника Родины заключить в исправтрудлагерь сроком на ВОСЕМЬ лет, считать срок с 5 ноября 1937 года».

В справке из восьмого отдела ГУГБ коротко сказано: «осужденную надлежит отправить с первым же отходящим этапом в гор. Акмолинск, в распоряжение спецотделения КАРЛАГА НКВД. Дату отправления подтвердите к 13 января 1938 года».

Каторга

Пока Нина Вечер следует в переполненном товарном вагоне в строгорежимный степной лагерь, мы с вами вспомним значение некоторых аббревиатур.

Что такое Карлаг? Карагандинский исправительно-трудовой лагерь, один из крупнейших филиалов в системе ГУЛАГ НКВД. Его снабжали две железнодорожные линии, его протяженность составляла 300 на 200 км, в разные годы здесь отбывали наказание от 38 до 65 тысяч заключенных. Карлаг ликвидируют только в 1959-м, после развенчания культа Сталина, но страшная молва и призраки тысяч невинных жертв той поры переживут его на десятилетия...

После выхода приказа № 00486 стало очевидно: нужно создавать отдельный лагерь для репрессированных вдов врагов народа. Так, 15 августа 1937 года юго-западнее Акмолинска (ныне - Астана) появился А.Л.Ж.И.Р. - Акмолинский лагерь жен изменников Родины.

Официально его называли 17-м женским лагерным отделением Карлага. Неофициально - «точкой 26», поскольку он располагался в 26-м поселке трудопоселений. Сегодня можно с уверенностью говорить: А.Л.Ж.И.Р. был крупнейшим советским женским лагерем, одним из трех «островов архипелага» ГУЛАГ.

И именно сюда, начиная с конца 1937-го, со всего Советского Союза везли жен репрессированных государственных и общественных деятелей. Только в 1938–м вместе с Ниной Вечер здесь оказались 4.500 женщин-заключенных из числа ЧСИР (члены семей изменников Родины).

Всего же за 16 лет через А.Л.Ж.И.Р. прошло более 16.000 узниц. В их числе были сестра расстрелянного маршала Михаила Тухачевского, мать Майи Плисецкой, жены Михаила Калинина, Бориса Пильняка, Николая Бухарина, мать Юрия Трифонова и многие-многие другие.

Вот что вспоминала в своих мемуарах одна из заключенных Галина Степанова-Ключникова: «Под нами, на нижних нарах, спала Рахиль Михайловна Плисецкая.

Три раза в день она бегала в детский барак кормить грудью сына... В углу барака тихонько шептались между собой жены белорусских поэтов - Вечер, Астапенко, Таубина. Напротив что-то вязала самодельным крючком Лидия Густавовна Багрицкая, жена поэта Багрицкого. После его смерти она вторично вышла замуж, но все равно получила восемь лет лагерей. По соседству лежала Оля Чукунская, жена военно-морского атташе СССР в Англии и Италии».

Тех, кто прибыл в лагерь зимой 1938 года, ждала жуткая картина. Шесть бараков из саманных кирпичей посреди степи, три ряда колючей проволоки по периметру и вышки часовых. Их выводили из вагонов-теплушек, как опасных зэков-рецидивистов, под дулами ружей, под оглушительный лай овчарок.

По документам содержащиеся в Акмолинском спецотделении женщины проходили как особо опасные преступники, поэтому условия были суровыми. Спали на нарах в несколько ярусов. Дважды в сутки - поименная перекличка, каждый день они шли на заледеневшее озеро, располагавшееся на территории, заготавливать камыш. Им топили самодельные печки в настывших бараках, его же летом использовали как материал для строительства.

Скудная еда (пайка черного хлеба, черпак баланды и чашка каши–размазни) и пронзительный холод приводили к голодным обморокам и частым обморожениям конечностей. Узницам запрещалось читать и вести записи, о свиданиях и посылках с воли речи вообще не шло.

Письма из мглы

Несмотря на все это, узницы А.Л.Ж.И.Р. работали добросовестно, перевыполняя доведенный план и не давая ни малейшего повода для взысканий. Нет, они не помышляли о побеге. Они шили ночами партии военной формы для фронта и мечтали только об одном: выйти на волю и быть полезными своей стране в это тяжелое время.

В деле № 32092 мы находим 3 рукописных письма Нины Федоровны, адресованных в Москву, лично наркому Л.П.Берия. Первое датировано 1939 годом, второе - 1942–м, третье - 1943 годом. Она пишет, что ничего не знала о «подрывной» деятельности своего мужа Платона Головача, и просит о пересмотре дела, чтобы иметь возможность самой воспитывать своих малолетних детей:

«Находясь здесь, в трудлагере, с первого дня я работаю честно, отдаю все силы и знания, за что неоднократно получала благодарности с занесением в личное дело, а также премирования. Прошу Вас пересмотреть мое дело и снять с меня позорное пятно, которое я абсолютно не заслужила. Дать мне свободу, чтобы с удесятеренной энергией работать на разгром фашистского зверя и благо моей дорогой любимой Родины».

Во всех трех случаях ей было отказано, и до конца 1945 года в ее судьбе, как и в судьбе тысяч вдов «врагов народа», ничего не изменилось. Хотя восьмилетний срок их заключения к тому времени формально был полностью исчерпан.

В начале 1946-го началось освобождение, но узниц А.Л.Ж.И.Р. освобождать никто не спешил. И вот почему: швейной фабрике в лагере надо было выполнить свой пятилетний план. А сокращение зэков в нем не предусматривалось.

В зоне освобожденным женам жить было нельзя, рядом с лагерем жилых поселков не было. Вокруг лишь голая степь. Администрация лагеря нашла довольно оригинальный выход: она перенесла колючую проволоку и вышки с охранниками вглубь, так часть бараков оказалась вне зоны. В них и поселили освобожденных женщин. Теперь они были вроде свободные, а на работу на фабрику в зоне ходили уже как вольнонаемные.

Очевидно, что в одном из таких «условно освобожденных» бараков еще несколько лет после войны жила и Нина Вечер-Головач. Акмолинское лагерное отделение официально просуществовало до июня 1953 года и было ликвидировано приказом Минюста СССР.

На месте бывшего лагеря образовался совхоз «Акмолинский», позже здесь вырос поселок. Но что же стало с Ниной Федоровной?

Признана невиновной

В марте 1953 года умирает Сталин, и в судьбе всех безвинно репрессированных наступает коренной перелом - реабилитация. Уже в следующем письме от 2 июня 1956–го на имя военного прокурора Белорусского военного округа Нина Вечер пишет: «В связи с тем, что в настоящее время проверкой установлено о совершенной невиновности моего мужа, который всю свою жизнь посвятил делу Партии и был настоящим коммунистом и патриотом, прошу Вашего вмешательства и в мое дело с тем, чтобы его пересмотреть и меня полностью реабилитировать. Вопрос о реабилитации моего мужа Вами рассмотрен в мае месяце текущего года».

Вот и все. Кольцо истории замкнулось, и справедливость все-таки восторжествовала... почти 20 лет спустя. Дочери Галине к этому времени было уже 25 лет, сыну Роллану - 20,5, самой вдове Платона Головача - 51.

Жизнь этой женщины приобрела новую точку отсчета, по сути, начавшись с чистого листа. Там, в Акмолинске, она всеми силами старалась оставить тягучие, как степные дни, и ломкие, как сухой камыш, воспоминания.

До последнего времени поселок, в котором в 1930 - 1950–е годы располагался А.Л.Ж.И.Р., назывался Малиновка. В 2007-м его переименовали в Акмол.

В том же году по инициативе президента Казахстана Нурсултана Назарбаева здесь открыт музейно-мемориальный комплекс, посвященный памяти прошедших через А.Л.Ж.И.Р. женщин, жертв политических репрессий и тоталитаризма.

Музей в форме кургана, Арка скорби, вагон–теплушка, вышка с часовым и воссозданный саманный барак - экспозиция пробирает до слез каждого, кто приезжает сюда. На черных гранитных плитах Аллеи памяти выбиты фамилии более 7.000 узниц лагеря.

Если вы окажетесь здесь, непременно разыщите надпись ВЕЧЕР Н.Ф. и склоните голову в знак уважения и скорби. Эта память, выбитая потомками на гранитных плитах, заклинает нас через десятилетия: «Никогда больше!»

(Воспоминания сына и внука "врагов народа" или просто обычных крестьян бывшего Кирсановского уезда - Михеева Николая Васильевича)

Моим детям

В деревне Усово Куровщинского с/с (сельского совета - прим. сост.) Бондарского района Тамбовской области жил и трудился крестьянин по имени Федор Яковлевич Михеев. Жил хорошо, спокойно. Трудился на славу для себя и государства, исправно платил налоги и всевозможные подати. Был у него хороший сад корней сорок яблонь, и на каждой яблоне было привито два-три сорта разных яблок, были вишни и сливы, смородина, малина "Виктория". Все возделано его собственными руками при содействии его трудолюбивой и очень доброй жены Михеевой Марины Ивановны.

Была у них скромная небольшая семья: сын Василий (1906 года рождения), дочери Мария (1908 г.р.), Татьяна (1910 г.р.), Анастасия (1912 г.р.), Анна (1914 г.р.), Александра (1920 г.р.). У сына - Василия Федоровича - была жена Михеева Татьяна Фоминична (1905 г.р.). У них были дети: Николай (1925 г.р.), Петр (1927 г.р.), дочь Валентина (1929 г.р.) и сын Дмитрий (1931 г.р). Жили все дружно, работали на совесть, были очень веселые, шутили, смеялись. В поле дружно убирали хлеба: кто косил, кто вязал снопы, кто таскал и укладывал в копны. Даже осенью и зимой работали не покладая рук: мужчины - во дворе и на гумне (гумном называлось место, где был амбар для хранения зерна и муки и где находился сельскохозяйственный инвентарь, там же молотили снопы, заготовленные летом). Женщины работали в доме, где был установлен ткацкий станок: кто ткал, кто прял, кто сучил цевки для ткацкого станка, все были при деле и не просто работали, а работали, что называется, с огоньком, весело и пели песни, пели очень ладно. У всех были хорошие голоса и хороший музыкальный слух.

В праздничные дни ходили в храм, который находился в селе Куровщина за два километра. Приходя из храма, садились обедать всей семьей за один стол. Дедушка Федор был строгим, не любил, чтобы кто опаздывал к обеду или за столом кто неприлично себя вел. После обеда кто шел отдыхать, кто шел на улицу играть. А игры были всякие, кто играл в лапту, кто в "орел", кто в палочку-выручалочку, а парни с девчатами ходили на улице с балалайкой или гармошкой, пели протяжные песни и задорные частушки.

Особенно большими считались праздники Пасхи, Вознесения и Троицы. В эти праздники было особенно весело. Парни с девчатами с гармошками и балалайками шли в лес, куда собирались молодые со всех близлежащих деревень, и вот уж где было настоящее веселье: кто во что горазд, всякая художественная самодеятельность.

Не обходилось иногда и без драки с одной деревни на другую. Возвращались домой веселые, уставшие, возбужденные. На некоторых были изорваны рубахи, носы в крови и синяки под глазами. Немного отдохнув, поужинав, вечером опять шли на улицу. Соберутся где-нибудь на перекрестке или у какого-нибудь сруба и опять начинается веселье и всякая самодеятельность. Кто под гармошку, кто под балалайку, не то, что ныне. Сейчас возьмут подмышку какой-то непонятный инструмент, не то магнитофон, не то проигрыватель, идут по улице, а чего он гудит (не играет, а то гудит, то орет-стрекочет), они и сами-то не знают, не знают, что слушают. Вот такое сравнение. Может, я и не прав, но в те времена жили совсем по-другому. И хотя работали очень трудно, все дела делали вручную, но были веселые и трудились веселые без всяких алкогольных напитков. А по вечерам в нашей семье после ужина и чая пели молитвы и Божественные стихи и, помолившись, ложились спать. Так и жили спокойно.

Но вот настала зима 1930-1931 года и поползли слухи о какой-то доселе неслыханной коллективизации. О колхозах каждый толковал по-своему. Соберутся мужики у кого-нибудь в доме, кто говорит - пойдем в колхозы, а кто говорит - не пойдем. Склонялись к вступлению в колхоз те, кто в своем хозяйстве работал плохо, обрабатывать землю ленился и потому получал плохой урожай. Такие люди собирали плохо по своей нерадивости. Их называли бедняками, это были любители выпить и посидеть за картежным столом.

Началась посевная 1931 года, и тут грянула беда на русскую землю: коллективизация. Люди были распределены на зажиточных, середняков и бедных. Наша семья относилась к середнякам. Начали гнать в колхоз. Первыми пошли бедняки, так как им нечего было терять, а в колхозе они надеялись жить за счет зажиточных и середняков. Но последние не шли в колхоз. Было жаль своего добра, честно нажитого, так как понимали, что их трудом будут пользоваться лодыри. Вот тут-то коммунисты и обрушили все свое зверство на население страны.

Чтобы запугать остальных, начали раскулачивать зажиточных. Кто такие кулаки? Раньше такого слова не знали, это слово придумал товарищ Ленин, назвав всех честных тружеников кулаками. А что такое раскулачивание? Коммунисты, взяв с собой бедных лодырей, вошедших в колхоз, подъезжали к усадьбе честного труженика. Они входили в дом и заявляли: "За то, что ты не идешь в колхоз, хозяйство твое подлежит раскулачиванию" и начинали брать все движимое и недвижимое имущество, нажитое честным трудом, оставляя лишь то, что находилось на теле человека. Выгребали весь хлеб, забирали весь скот, выгоняли из родного дома и забивали двери гвоздями. Скот: лошадей, коров, овец - гнали на колхозный двор, а вещи отдавали за бесценок на торги или так раздавали беднякам.

Такому вот раскулачиванию в 1931 году, в мае месяце и подверглась семья середняка Михеева Федора Яковлевича, состоявшая из четырнадцати человек. В хозяйстве имелось две лошади, корова, телка и десять овец. В один из майских дней несколько подвод подъехало к дому Михеевых и началась потеха коммунистической голытьбы. Начали тащить из дома все, что попадет на глаза, тащили со двора, из амбара выгребали хлеб. У амбара была привязана очень злая собака по имени Валет, она никого не подпускала. Тогда два человека с кнутами подошли, начали ее сечь и секли до тех пор, пока Валет не сдался и не присмирел. Только тогда они начали выгребать хлеб, и собаку тоже увезли: привязали к телеге. Потом ее взял себе какой-то активист, позавидовав, что хорошая собака, но Валет не стал им служить и они его убили.

Вот таким образом мы были лишены всего. Мне в то время шел шестой год, Пете четвертый, Вале второй и младшенькому Мите третий месяц от роду. И выбросили нас из дома, как котят под открытое небо, а дом забили гвоздями. Мы столпились возле дома Михеева Григория Яковлевича, а Петя подошел к двери нашего дома, дергает за ручку, плачет: "Хочу домой". На все это страшно смотреть. Так "добрая" советская "народная" власть пустила нас из своего теплого гнезда скитаться по народу, по квартирам. И это не только нас одних. Кроме нас еще четыре семьи были пущены по свету: семьи Макеевых, Слеповых, Архиповых и Никишеных.

Макеевых раскулачили за то, что они в своем хозяйстве имели молотильную машину для обмолота хлеба, приводимую в движение при помощи лошади. Слеповы имели мельницу для размола зерна на муку. Никишины имели ческу для расчески шерсти. Архиповых раскулачили за то, что их глава семьи дядя Гаврил был когда-то на барском дворе объездчиком полей. Ну а наш дедушка Федор ходил в храм и пел на клиросе. Все эти люди в 1937 году были репрессированы по тайному указанию "отца народов". Макеев Филипп Иванович с сыном Ильей Филипповичем, Слепов Фома Яковлевич с сыном Федором Фомичем, Архипов Гавриил Сазонович с сыном Иваном Гаврииловичем, Никишин Федор Никифорович, Михеев Федор Яковлевич с сыном Василием Федоровичем. Из девяти человек вернулись только двое - Слепов Федор Фомич и Михеев Василий Федорович. А остальные все были расстреляны по беззаконному суду тройки Н.К.В.Д. А все эти машины, ческа и мельница под "умелым" руководством пролетариев вскоре были приведены в негодность и растащены.

А мы пошли скитаться по квартирам. Сначала по-родственному нас принял Михеев Григорий Яковлевич, так как он записался в колхоз и их не тронули. Но у него тоже была большая семья и мы в зиму перешли в пустой дом Фени Семкиной. Перезимовали у нее, но летом она откуда-то приехала и сказала нам уходить. Мы перешли в пустой дом Васьки Дронова. Сам он с семьей жил в Саратове. Перезимовали у него, а в лето он приехал. Мы перешли в пустой дом Михаила Дронова. Это была зима 1932-1933 года. Вот в этом доме в феврале 1933 года и родился еще мой братец Михеев Василий Васильевич. Стало нас у отца с матерью пять детей. В этом доме перезимовали, даже не перезимовали, так как перед самой весной приехали хозяева и нам пришлось оттапливать нежилой дом Афанасия Романовича. Он тоже жил где-то на стороне. До весны дожили и перешли в кирпичный дом Арины Сергеевной. В этом доме мы жили ровно год.

Это был трудный голодный 1933 год. Весной 1933 года было совершенно нечего есть. Когда начала расти трава, стали оживляться анисом, горлюпой. Ходили в лощину рвать конский щавель, такой широколистный. Рвали его много, приносили домой, часть сушили и толкли в ступе на муку, часть шинковали и варили в чугуне, потом цедили через решето, потом месили тесто на этой же щавелевой муке, потом, обваляв немного в ржаной муке, на сковороде выпекали пышки, которые покрывались корочкой, а внутри были жидкие и мазучие. Вот с такими пышками и ели разные, тоже травные, супы. От такого питания я опух и был на грани смерти. Но благодаря тому, что созрел хлеб, наши отец и дед пошли работать по найму в деревню Ивановку, где пока еще жили единолично. День работали, а ночью приносили по пуду ржи. Из этой ржи бабушка Марина Ивановна варила ржаную кашу и стала давать нам понемногу, каждый день прибавляя рацион, выхаживала нас, пока мы не пришли в норму. Вот эта Ивановка и спасла нашу жизнь. Так наши мужчины работали, зарабатывали хлеб в запас, и мы были спасены от голода. Вместе с нами переживала нужду бабушка Мария Федоровна Неретина, моя крестная. Ее муж, Неретин Василий Иванович, - коммунист и лотрыга - метался с места на место, все искал легкой жизни и наконец бросил ее с трехлетней девочкой Валей. А куда ей было деваться, кроме как идти в семью своего отца, моего деда. Так она и прожила всю жизнь с нами, переживали вместе горе и радость. Она была ученой портнихой и работала не покладая рук.

Потом мы перешли в дом Слепова Ивана Фомича - это родной брат моей матери Татьяны Фоминичны. Он был коммунистом, вертелся у власти. Его назначили председателем колхоза в деревне Першеково (это от Усова километров пять или шесть). Он переехал туда с семьей, а нас пустил в свой дом. В этом доме мы прожили с 1934 года по 1938 год. Так как Иван Фомич обосновался в деревне Першеково окончательно, в 1938 году он продал дом на слом, и нам пришлось снова искать квартиру. В этом доме мы прожили четыре года и жили, можно сказать, неплохо. Отец работал по найму. Летом плотничал, зимой валял валенки. Дед Федор Яковлевич был как снабженец. На заработанные деньги покупал продукты. Крестная Мария Федоровна шила. Брала заказы и приучила шить сестер, в том числе и мою мать Татьяну Фоминичну. Дело пошло в то время не плохо, мы пользовались огородом Ивана Фомича, хотя не полностью, а частично.

Ну а слуги "народной" советской власти всячески старались нас притеснять. У нас не было ни своего дома, ни своего огорода, но они нагло облагали нас какими-то налогами и старались у нас что-то отобрать из вновь нажитого. Но были и добрые люди, которые заблаговременно нас предупреждали: "У Вас будет обыск", - и мы прятали нажитое по добрым людям. Благо, мир не без добрых людей. Но мы были сильно запуганы, да и не мы одни. Колхозникам тоже не сладко жилось, работали за трудодень, а на трудодень в конце года дадут два мешка или три самое большое зерна, и это было за счастье. А налоги с них тоже драли не щадили, не знаю, а вернее не помню сколько деньгами. Они, собственно, жили за счет огорода. Огороды были 40 соток, самое большее 50 соток, и за эти огороды с них драли сельхозналоги деньгами, мясозаготовку 40 килограмм, 75 яиц, 8 кг масла, три центнера картошки, не помню сколько шерсти, и все это с этих 40 соток. Благо, что они держали подсобное хозяйство: одну корову и три овцы. Больше держать не разрешалось по советскому "свободному" закону. Вот так жили колхозники.

Вот опишу один случай. До чего были запуганы люди тех времен, не только дети, но и взрослые. Моя сестра Валя, в то время ей было четыре или пять лет, пошла за кочанами к Михееву Григорию Яковлевичу (они шинковали капусту). Набрала кочаны штук пять или шесть и несла их впереди себя. Мы смотрели, как она идет, радовались, что сейчас будем есть кочаны, но вдруг Валя ни с того, ни с сего побежала в сторону огородов. Мы не поймем, с чего бы это, что с ней случилось. Побежали за ней, догнали лишь в конце огородов, а она сильно испуганная. Спрашиваем, почему не пошла домой, а убежала, а она показывает, что в конце деревни идет Любезный. Действительно, в конце деревни шел председатель колхоза Любезный, который был не наш деревенский, а присланный из района и отличался жестокостью с колхозниками, а уж с нами, раскулаченными, и говорить нечего. И Валя боялась, как бы он не отобрал у нее кочаны. Вот так боялись народную власть.

В доме Ивана Фомича мы прожили четыре года. Отец работал на дому, чинил обувь. А когда на дому не было работы, уходил в близлежащие деревни. Дед плел лапти и носил на базар в Бондари за 20 километров. Женщины шили кто дома, кто тоже в близлежащих деревнях. Работали дешево, за деньги мало, а все больше за продукты, кто даст картошку, кто муки, кто молоко, лишь бы только выжить.

Пришло время идти в школу, очень хотелось учиться. Но учиться не пришлось лишь потому, что много было плохих сверстников их этих самых семей активистов-лодырей, которые без конца дразнили, называли непригодными словами и грозили дракой и всякими издевательствами. И я, чувствуя свою беззащитность, попросту не пошел в школу, а стал заниматься дома. Учиться очень хотелось. Мне достали букварь, и я быстро научился читать. Потом стал учиться писать, тоже получилось хорошо. Но с арифметикой были трудности, и так осталось по сей день. Рисовал хорошо и были замыслы стать художником, но увы, замыслам не дано было сбыться. Жизнь повернула по-своему.

Зимой 1937 года скоропостижно от менингита умер мой шестилетний брат Митя. Вечером он играл, был очень забавный, а утром не встал, сказал, что очень болит голова, а к утру следующего дня скончался.

В этом же году, в августе 1937 года, был арестован дедушка Федор. Хотя нас предупредили добрые люди, что приехали с района арестовывать деда, но, увы, было поздно. Он работал в то время в лесничестве, косил отаву, и нас с Петей послали, чтобы предупредить его. Мы бежали краем леса. И вот уже видим: дед, пригнувшись, косит. Ну, думаем, сейчас предупредим. Да не тут-то было. Оглянулись, а по дороге на тройке борзых рысаков уже обгоняют нас энкеведешники. Мы видим, что подъехав к нему, они предложили сесть с ними и, развернувшись, поскакали обратно. Увидев нас, дед помахал нам рукой и на этом закончился его жизненный путь.

Дочь его, Неретина Мария Федоровна, не раз подавала розыск, но результат был один - осужден без права переписки. И все эти годы, вплоть до 1989 года, мы все ждали, что откуда-то появится наш любимый дедушка. И только во время перестройки Михаила Сергеевича Горбачева, когда была объявлена полная реабилитация репрессированных, я подал в розыск и мне ответили, что дед по суду безграмотной тройки Н.К.В.Д. осужден 11 сентября 1937 года к расстрелу и 20 сентября 1937 года приговор приведен в исполнение.

В этом же 1937 году 11 декабря был арестован мой отец Михеев Василий Федорович. Его нашли в соседней деревне, где он работал, зарабатывая на пропитание семьи. И даже не допустили проститься с семьей. В отличие от деда, отец в марте 1937 года прислал письмо из Самары и сообщил, что также подвергся суду неграмотной тройки Н.К.В.Д. и приговорен по 58-ой статье пункт 10-ый (антисоветская пропаганда - прим. сост.) к 10 годам тюремного заключения. Эти десять лет он отбыл от звонка до звонка, но всегда слал нам письма. За эти десять лет повидал всю Россию. Из Самары перегнали на Дальний Север в Мурманскую область - Полуостров Кольский, оттуда на Печеру Коми АССР, и уже оттуда на Северный Кавказ, откуда и был освобожден в 1947 году 11 декабря.

В 1938 году Иван Фомич продал свой дом, в котором мы жили, на слом, и нам пришлось снова искать жилье. Благодаря Господу Богу, нам повезло, нам предложил свои услуги Краснобаев Николай Михайлович. Сам он жил в Ленинграде, а здесь в доме проживал его младший брат Павел Михайлович. Инвалид от рождения, у него на правой руке не было трех средних пальцев, а у левой ноги не было четырех пальцев, лишь один мизинец загнутый крючком. К тому же он был несовершеннолетний, и Николай Михайлович взял его с собой в Ленинград, а нас пустил в свой дом под наблюдением своего старшего брата Ивана Михайловича Краснобаева, который относился к нам не плохо. Мы прожили здесь три года.

Первую зиму с 1938 по 1939 год зимовали, топились кой-чем. Ходили в лес, заготавливали дрова, вязанкой таскали их на спине, зимой на салазках. Но ничего, по Божией Милости протопились хорошо, а весной и летом 1939 года мы стали ездить с тачкой в лес: там мы с бабушкой Мариной корчевали пеньки дубовые, может быть, пятидесятилетней давности. Подойдешь к нему, пошатаешь - он пошатывается. И начинаем его обрабатывать, окапываем кругом лопатой, топором обрубаем корни и прилагаем усилия, расшатываем его. Где не поддается - опять подкапываем, подрубаем и, наконец, выворачиваем радостные - он наш. А которые пеньки не шатались, мы их по окружности обкалывали топором и грузили на тачку таких пенька два или три, смотря по их размеру: эти осколки и везли домой. Я, бабушка Марина, Петя и Валя - вот и была наша тягловая сила.

За весну и лето мы таким образом заготовили очень много пеньков, которые привозили домой. Дома мы их кололи топором и колуном, клином, всякими способами. Работа была очень трудная, можно сказать, непосильная здоровому мужчине, а мы с бабушкой Мариной это осиливали, а которые пеньки не поддавались мы оставляли их до зимы, надеялись, что они зимой под действием мороза будут раскалываться. Так мы заготовили колотых дров полон сарай и радовались, что зимой будем топить без горя.

Но слуги антихриста и в то время не дремали. Однажды мы уехали в лес, а на пеньках расстелили два одеяла: одно шерстяное, другое байковое - недавно купленные на заработанные деньги. Дома осталась тетя Таня, она была больная, и Валя Неретина, а другие все были на работе - кто где. Когда мы возвращались из леса, везя тачку с пеньками, то расстеленных одеял не было. Бабушка сказала, что Татьяна рано сняла одеяла - ведь солнце было в самом разгаре. А когда пришли домой, то тетя Таня была в слезах и рассказала, что пришли сборщики податей и забрали одеяла. Она схватила одеяла, но они из рук вырвали, ведь в то время они ходили не по одному, а человека три-четыре. Разве справиться с ними женщина, да притом еще и не здоровая.

В то время жил от нас через дом недавно заболевший туберкулезом легких один коммунист, Макеев Николай Александрович, родственник тех Макеевых, которых репрессировали. Расскажу, почему он заболел. Он с Андреем Фроловым, комсомольцем лет восемнадцати, и еще двумя ребятами дали подписи на репрессию всех репрессированных наших усовских в 1937 году. За подписи им дали по 30 рублей каждому, и вот эти иуды за дармовые деньги пьянствовали. Этот Коля Макеев повалялся на сырой земле и заболел туберкулезом легких. Теперь вот он выходил посидеть на скамеечке возле дома и все поглядывал, как мы заготавливаем дрова, а иногда к нему приходили его дружки и, по всей вероятности, разговор был о нас. Так в конце сентября к нам пришли сборщики податей, требовали налог, а так как у нас платить нечем, то они описали эти дрова, и нам пришлось часть этих дров прятать ночью по соседям и по разным закоулкам. А на второй день приехали на лошадях, на подводах и нагрузили девять лошадиных возов нашего пота и крови, и все это свезли к этому иуде Коле Макееву. Но не пришлось ему греться нашими дровами, в декабре этого 1939 года он умер.

В 1939 году зима рано вступила в свои права. В ноябре месяце стояли сильные морозы, снегу навалило очень много, но насчет хлеба был кризис, а жить надо, семья большая. Прослышали, что в селе Гусевка есть мука в магазине. Гусевка находится в семи километрах от Усова, мы с бабушкой Мариной взяли салазки и пошли. Была сильная поземка, но мы на это не обращали внимания, лишь бы достать муку. Пришли в Гусевку, там в магазине муки нет, и нам сказали, что есть мука в деревне Тютчево, это еще три километра. Бабушка говорит, что же, пойдем туда, а тут погода потеплела, снег пошел хлопьями, и я говорю: "Нет, бабушка, пойдем домой, а то видишь - погода потеплела, кабы чего не было", а она говорит, что ничего, тут не далеко. Ну мы и пошли. Пришли в Тютчево к обеду, и нам там сказали, что муки нет, но уехали за мукой в район в Гавриловку. Но погода брала свое. Снег пошел мокрый. Я опять настаивал идти домой, но бабушка настояла на своем, будем ждать. Ждали до ночи, а в ночь разразился проливной дождь. Мы заночевали у знакомых. Муку привезли поздно вечером, а утром встали посмотреть, снега как и не было, кругом лед и вода. Пошли в магазин, нам сказали пока не продаем, ждем распоряжения. К обеду пришло распоряжение муку продавать только своим, и сколько мы не просили муку - нам не дали. И мы пошли ни с чем.

В валенках было идти нельзя, кругом вода. Хозяйка, у которой ночевали, дала мне свои старые туфли. Так и пошли домой, а дождь льет за шею. Сначала я обходил лужи, а потом промокли ноги и сам весь промок до нитки и уж тут не разбирал луж, а шел напрямую. Бабушка была обута лучше меня. У нее на ногах были шубные чулки, а на них торфяные бахилы, а уж потом лапти. У нее ноги не промокли, хотя сама вся промокла, но ноги сухие. И вот пришли мы в село Куровщина (от Усова два километра), зашли к знакомым погреться и попили горячего чая, и к вечеру пришли домой все мокрые и прозябшие и скорее на горячую печку и горячий чай. И с этого или еще с чего, в эту зиму у меня стали болеть ноги.

Зима была холодная, топились оставшимися пеньками. С морозом они лучше кололись, хотя все равно с большим трудом. А мы с Петей ходили в лес с салазками за сучками, так и протопились зиму.

В эту зиму я стал зарабатывать, объявился сапожником. Мне стали носить в починку валенки, галоши заклеивать. Брал не дорого, лишь бы было немного денег на хлеб, лишь бы выжить. Весной нанимались копать огороды под лопату, а осенью помогали добрым людям выбирать картошку. За это нам давали кто два ведра картошки, а кто и побольше.

Однажды январским вечером наша тетя Таня ушла к Михеевым, к двоюродным сестрам, повечерять, а к ним туда зашел председатель колхоза, такой маленький, хроменький. Он был наш усовский, его так и звали - Митя-инвалид. Был он лодырь никчемный, а вот кто его поставил председателем - не знаю: или от района, а возможно, колхозники выдвинули шутки ради, все равно колхозная жизнь пропащая. И вот он начал приставать к тете Тане, начал вывертывать руки и тому подобное, но она сумела от него вырваться и бежала, а там расстояние домов десять. Прибежала домой, начала сильно стучать и сильно кричать: "Открывайте скорей, за мной гонятся". Открыли ей и быстро закрыли, а она от испуга трясется и слова не выговорит, но потом все-таки поняли, что за ней гонится председатель колхоза, могучий начальник, а вот и он забарабанил в дверь. Но мы его не пустили, он долго стучал, а потом пошел к соседям и сказал, что Михеевых приехала милиция забирать, а они не открывают дверь, попросил топор и клещи, чтобы силой открывать. Соседи, ничего не зная, дали ему инструмент, ведь начальник все-таки. Это было где-то часов девять вечера. И вот он с инструментом пришел и начал выдирать окно, бабушка Марина приготовила топор, говорила, что как только он полезет в окно - отрубит ему голову. Она была решительная, а я был в одних кальсонах, так как приготовился спать. Я очень испугался, что бабушка по горячности может сделать уголовное, тогда я отслонил бабушку, а сам стал у окна на улице. Он, хромой недолюдок, вытащил раму и подал ее мне. Я передал ее в дом, там в спешке стали ставить и разбили верхний глазок, а он начал лезть в окно. Залезет на завальню, а я его ногой столкну в снег, а бабушка так и стоит возле окна с топором на случай, если я с ним не справлюсь. А он поднимается со снега и опять лезет на завальню, я его опять пихну ногой - он летит в снег. И так продолжалось много раз. Соседи все повышли, собралось много народу, а он, не взирая ни на кого, не стесняясь, продолжал свое дело. И уж не знаю, как он все же отстал, или его кто-то из их правленцев уговорил от позорного дела, но он все же ушел. А был очень сильный мороз. На второй день вышел я к товарищам, а они, которые были сочувствующими нам, поздравляют меня, молодец, говорят, хорошо ты поддавал ему. Только говорят, что же ты не облил его водой, тебе было бы меньше мороки.

В доме Краснобаева мы прожили 3 года, так как в сорок первом году 22 июня объявили войну. После объявления войны на нас опять начались гонения. Павел Михайловичу, младший брат Николая Михайловича, в то время приехал из Ленинграда и жил у старшего брата Ивана Михайловича, но считался хозяином дома, в котором мы жили. И вот недоброжелатели начали внушать ему, чтобы выгнал нас из дома как кулаков и врагов народа, и он нас выгнал, так как он в то время считался комсомольским секретарем. Мы попросились к Грише Авдошину, так как у него был дом его младшего брата Николая, который жил где-то на стороне. Дом был свободный, и он нас пустил в этот дом. Месяца два мы в нем жили, и опять же, недоброжелатели на правлении колхоза начали говорить Грише Авдошину, чтобы выгнал нас, а то, говорят, и ты будешь враг народа. И он пришел и сказал бабушке Марине, жалко, говорит, вас, но что я могу сделать, когда мне самому угрожают. Что же делать, пришлось искать еще квартиру и, слава Богу, нашлась было квартира хорошая, хорошие хозяева, Тоня Ванина. У нее в то время летом умерла свекровь, она жила с дочерью и двумя золовками, это две сестры ее мужа. Они после похорон главы семьи как-то боялись и приняли нас с радостью, и мы с ними жили очень хорошо, можно сказать, одной семьей. Даже есть садились за один стол.

Прожили мы с ними месяца четыре, и опять эти активисты стали угрожать этой женщине, чтобы нас выгнать. Она долго не говорила нам, но потом не выдержала натиска недоброжелателей и сказала, чтобы мы уходили и притом даже извинялась. Но нам опять нашлась квартира, квартира на садовом поселке. Женька Семкина с дочерью Настей стали уезжать в Ленинград, а нам предложили свой дом, чтобы он не был пустой. Уезжая, сказала: "Отсюда вас никто не выгонит. Я уеду в Ленинград, ко мне они туда не приедут, и вы живите спокойно". И правда, с год мы жили спокойно, но все равно негодные люди приходили, придирались по всякому поводу, но выгонять нас из дома не могли. Поэтому и злились, что не могут нас выгнать.

Ну а мы работали кто где мог. Я работал дома, чинил обувь, клеил галоши, подшивал валенки. Тети работали кто дома: шили платья и одежду, а кто в других селах. А мать работала большей частью в своей деревне. Бабушка Марина Ивановна была домохозяйкой. Готовила пищу, ведь на такую большую семью много надо приготовить. Это не так-то просто. В свободное время и в праздники я ходил к одному парню, он был больной: у него болела нога ранами, он ходил на костылях и все больше сидел у себя в проулке на траве. Я к нему приду и тоже сяду с ним рядом на траве, и разговариваем, и шутим. Глядим, еще кто-то из ребят подойдет и уже тут становится парню хорошо, повеселеет и пошутит. А когда останемся с ним вдвоем, он и говорит: "Вот, Коля, спасибо ты ходишь ко мне, а без тебя ко мне никто не ходит".

Осенью 1942 года, в конце октября или в начале ноября, я попал под арест. А дело было так. К нам пришел мой троюродный брат Коля Макеев. Он жил в деревне Спокойное у своей тети Маши Климановой, потому что его отца Макеева Илью Филипповича и деда Филиппа Ивановича арестовали вместе с нашим дедом Федором Яковлевичем в 1937 году, а после арестовали и мать Ольгу Егоровну, и брата Василия Ильича, а позднее еще и Ивана Ильича. Они остались вдвоем с сестрой Маней несовершеннолетние. И вот их тетя Мария Егоровна Климанова и взяла к себе. И вот когда этот Коля был у нас, а дело было уже к вечеру, мы с ним договорились идти работать чинить обувь в другие села. Тут к нам зашли два типа и начали придираться к бабушке Марине об уплате займа. И кто же, вы думаете, это были? Один счетовод колхоза, так себе, хромой, а другой был бравый из себя директор МТС. (Это раньше была такая организация по ремонту тракторов, расшифровать - машинотракторная станция). И этот хромой счетовод начал наговаривать на меня директору, что вот он, мол, собирает группу неплательщиков и ведет среди них агитацию. Этот директор и арестовал меня. Глупо, но мы были запуганы и поэтому я подчинился аресту. Повели меня в правление колхоза. По пути они пошли еще в один дом, где были неплательщики. Когда стали заходить в дверь, то я за угол и был таков. Вот это был мой первый арест и побег из под ареста.

Придя домой, я увидел, что Коля Макеев был еще у нас. Я сказал, что убежал, и мы с ним быстро ушли к ним в деревню Спокойное. Стал я ходить по деревням искать работу по починке обуви. Был в селе Гусевка, в деревне Сурках, в Ивановке, в Александровке, а потом мы с Колей Макеевым подались в деревню Озерки. Там нашлось много работы, люди были хорошие. Мы там работали, нас полюбили и нам там было хорошо. Деревня была глухая, находилась на самом краю Гавриловского района. Власти туда заходили очень редко, а когда приходили, то нас жители этой деревни заранее предупреждали, чтобы мы не работали и не показывались на глаза. Таким образом мы там проработали всю зиму. Днем работали, а вечером ходили на улицу с девчатами и ребятами. Жилось весело, но по дому, по семье скучали. Хотелось домой. И вот под Рождество в 1943 году с небольшим заработком, поздно вечером я пришел домой. В своей деревне Усово я уже боялся ходить открыто, потому что много было недоброжелателей.

На праздник Рождества Христова собралась вся наша большая семья. Утром встали, помолились Богу и стал рассказывать кто и где как работал. Было радостно, что собрались все вместе. Но радости нашей не суждено было быть продолжительной.

Пообедали всей семьей. После обеда стали отдыхать кто как может. Я залез на печку полежать на горячих кирпичах. Но отдых мой был нарушен. К нам в дом вошли два человека вооруженных винтовкой. Это были председатель с/с Василий Павлович Епихин и секретарь с/с (его в насмешку звали Митя-тельтовет, потому что он не выговаривал сельсовет, а говорил тельтовет). Так его и звали тельтоветом, фамилию его я не помню. И вот эти два человека начали арестовывать нашу семью. Арестовали меня, крестную Марию Федоровну не тронули, так как она другой фамилии. Маму мою не тронули, так как у нее еще трое несовершеннолетних детей. А нас четверых повели под винтовкой в сельсовет. Они, видно, сообразили, что мы в праздник соберемся вместе, вот и устроили нам "праздник".

Поводом послужило то, что в это время моим сверстникам вручили повестки из военкомата о призыве на военную службу, а меня они решили арестовать как неблагонадежного, сына врагов народа, а заодно прихватили и остальных. В сельсовете разобрались, что тетя Нюра не нашей фамилии и что у нее муж Ларькин Тихон Иванович служит в армии. Ее сразу отпустили домой, а нас троих оставили там ночевать. Поставили над нами вооруженного сторожа. Утром, когда собралась вся эта свора, то сочинили на нас какие-то бумаги в милицию, запечатали в пакет, назначили вооруженного сопровождающего и повели нас в район, в Бондари, в милицию, а бабушку Марину отпустили домой как престарелую. Бондари от Усова были в 25 километрах, все пешком.

Когда повели через Усово, то тот больной парень, его звали Ваня, смотрел в окно и плакал. Это мне потом рассказали. Был морозный день, мы шли не торопились, хотя сопровождающий и поторапливал нас, а мы ему говорили, что нам торопиться некуда. А сами думали при наступлении ночи бежать от него. Но Бог судил по-своему.

Наш путь лежал через село Граждановку, которая от Усова 8 километров. Когда мы пришли в Граждановку, было уже время после обеда. Мы стали говорить своему сопровождающему, чтобы зайти в какой-нибудь дом поотдохнуть и перекусить, но он не соглашался. Но мы все-таки упросили его, он согласился и мы зашли к знакомым. Там жила женщина по имени Катя, она была много лет парализована, но Бог дал ей дар прозорливости. Когда мы стали отдыхать и кушать, она нас расспрашивала - что и как. Мы ей рассказали, что нас арестовали. Тогда она обратилась к нашему сопровождающему и сказала, отпусти их. А он говорит ей, нельзя, если я их отпущу, то меня за них посадят. А она и говорит ему, тебя и так посадят, а их все равно отпустят. И ее слова сбылись, когда он вернулся домой, его на второй день куда-то послали на лошади. Он торопился, гнал лошадь и загнал ее до смерти, она подохла и его судили. Дали ему год принудительных работ (это тоже нам рассказали после). Нашего сопровождающего звали Петр Горюнов. Когда мы вышли от Кати, было около трех часов дня, а нам до района еще 18 километров, и мы думали с наступлением темноты сбежать от него. Но Господь Бог распорядился по-своему, и когда мы отошли от Граждановки километра три, то увидели, что нам навстречу едет человек на лошади. Когда он поравнялся с нами, оказалось, что это милиционер. Тогда наш сопровождающий обратился к нему: "Вы Киселев будете?" Он подтвердил, что и есть Киселев и едет в Куровщинский сельсовет, то есть в наш. Тогда сопровождающий сказал ему, ведет арестованных, которые направлены к Киселеву и пакет на нас есть, адресованный Киселеву. Милиционер, взяв пакет, открыл его и стал читать. Прочитав, он обратился к тете Шуре и спросил, за что ее арестовали. Она ответила, что не знает за что. Тогда он спросил меня, за что меня арестовали; я тоже ответил, что не знаю за что. Тогда он посмотрел на нас, видит, что мы оба очень молодые и сказал: "Идите домой". Мы даже ушам своим не поверили. "Идите, идите" - говорит, а сам тронул лошадь и поехал. Наш сопровождающий попросился к нему, он его взял и они поехали, а мы пошли вслед за ними.

Вернулись в Граждановку, зашли к Кате, сказали, что нас отпустили. А она говорит: "Я же говорила вам, что вас отпустят". Мы отдали ей продукты, которые взяли с собой в тюрьму, сухари и еще кое-что, а сами пошли в деревню Кукановку к знакомым ночевать - у нас там были знакомые лучше родных. Они нас хорошо приняли, накормили, мы у них ночевали, а утром встали и пошли в деревню Трубниково к родным. Пришли к ним, а там у них ночевала наша тетя Таня, мы у нее спросили, как там дома дела, она ничего не знала, потому что как нас увели, сразу ушла из дома, боясь, бы они не вернулись и не арестовали и ее тоже. Мы тут позавтракали, отдохнули и пошли домой, время было уже после обеда.

Пришли домой, а нам говорят: "Зачем вы пришли, ведь вас тут ищут, милиционер приходил утром, спрашивает о вас. Мы ему сказали, что вас арестовали, а он говорит, что я их отпустил и что они должны быть дома, но мы говорили, что их нет. Он все везде проискал, вас нет. Тогда он вышел, отвел куда-то лошадь, а сам вернулся к нам, разделся и сел в доме, а нас никуда не пускал и все ждал вас, что вы придете. Не дождался и вот недавно только ушел от нас, и мы наблюдали, что он уехал из Усова".

Ну и что же делать. Взяли мы по ломтю хлеба, посолили и пошли из дома. Тетя Шура вернулась в деревню Трубниково, а я подался в деревню Спокойное к Коле Макееву. Это был мой второй побег из под ареста.

Расскажу, как и почему так легко получился мой побег из-под ареста. Милиционер, который отпустил нас, он был новенький и ехал в наш участок в первый раз. Милиционера, который был до него, взяли на войну, а этот был еще не в курсе дел, а когда отпустил нас и приехал в наш сельсовет, ему там наговорили, что он отпустил врагов народа, и ему пришлось нас искать, но все было бесполезно: нас Господь Бог сохранил от руки антихристов. После всего этого мы с Колей Макеевым снова ушли в деревню Озерки и всю зиму проработали там до весны. Весенние праздники мы провели там хорошо и весело. Но после того, как колхозники все ушли в полевые работы, мне стало труднее скрываться, работы прекратились. 1927 год рождения был тогда взят на учет, а я говорил, что я с 27 года и мне пришлось уйти в подполье, я стал жить дома, но никуда не выходил и никому не показывался. Дома жить было опасно, в любой момент могли арестовать, но Бог дал хороших соседей, которые разрешили мне пожить некоторое время у них на потолке и даже в овечьем хлеву вместе с овцами. Спал среди овец, потому как часто были облавы, но Бог проносил мимо.

Однажды прошел слух, что будет облава днем. Меня нарядили женщиной и я ушел в лес. Ушел в мелколесье, в самую гущу леса, и просидел там весь день, кормил комаров. А во второй половине дня пошел дождь, я все сидел на пенечке под ветками, а дождь все сильнее и сильнее. Я вымок весь до нитки, все ждал темноты и не выдержал, пошел домой. Думаю, что таким дождем никто не увидит. Дождь поливал сильный и, слава Богу, я прошел так, что никто не видел, и забрался к овцам в хлев, среди овец согрелся. А уже когда пришли доить корову и узнали, что я пришел из леса, говорят, что ж я не шел домой, меня уже заждались. Я говорил, что не знаю, вдруг там есть кто чужие. Но никого не было, и уж тогда в доме я переоделся и по-настоящему согрелся.
Вот таким образом началась моя жизнь в 1943 году.

У родных тетей я узнал, что в Гусевке в погребе скрывается Емельян (позже принял монашество с именем Енох). Какое-то время я жил с ним и еще с одним -Николаем - в это погребе. С Емельяном было радостно, он был как ангел, нас называл братиками и наставлял, когда мы что не так делали. Сам вставал утром, молился, кушал немного и опять на молитву - вычитывал за день весь Псалтирь от корки до корки. Но мне неудобно было их стеснять и я ушел к своим.

К осени этого года дом, в которой мы жили, хозяйка продала и мы перешли к бабке Наталье Сорокиной. Она была старая и жила одна, ей было 85 лет. Дети ее к себе не брали, и она пустила нас. Жили мы у нее, а про меня она ничего не знала, я в доме не был, жил в сарае. В зиму на топливо заготавливали навоз, и вот этим навозом отгородили мне уголок. К навозу поставили деревянную койку, а под койкой был лаз в мою конуру. А для зимы под этой конурой вырыли яму, где я мог стоять на коленях и лежать на вытяжку. Глубже рыть было нельзя, так как проступала вода. И вот в таких условиях я прожил две зимы.

Потом бабка Наталья умерла. Дети начали делить дом и нам пришлось уходить к Натаньке Евсиковой. У нее умер отец, она жила в отцовском доме, а ее дом был пустой, и она пустила нас в свой дом. Тут опять в сарае вырыли яму, чтоб стоять на коленях и лечь на вытяжку и тут в таких условиях прожил год. Это был уже послевоенный 1946 год.

Я наскучал по воле, да и надоело есть хлеб, который я не заработал. Как-то было не по себе, вроде бы стыдно, и я решил выйти на волю. Но в своей деревне показываться было опасно, как бы не попасть под арест. Нужно было в Алексеевку идти, в Пензенскую область, там уже работали мои три тети, Неретина Мария Федоровна, Ларькина Анна Федоровна и Семченкова Александра Федоровна. Они работали в селе Гусевка и деревне Сурки Гавриловского района. Прослышали про Алексеевку Пензенской обл. Соседского района. Там был спиртзавод и совхоз Никульевский, который выращивал картофель для завода на спирт. Картофеля сажали много, но убирали плохо, не хватало рабочих рук. Картофель оставался под зиму. Вот этот промерзлый картофель весной ходили собирать кому было возможно, и делали из него крахмал. То есть промывали, очищали, сушили и продавали нуждающимся. Этот высушенный картофель толкли в ступе, просевали из него муку и пекли блины и хлеб. Вот этот крахмал и позвал в Алексеевку.

Мои тети ушли в Алексеевку, там нашли работу, завели знакомство. Шили одежду где за деньги, где за крахмал. Доставляли этот крахмал в Усово моя мама и Петя на тачке, а расстояние от Усова до Алексеевки 40 километров. Вот такой несли труд.

В одну прекрасную ночь мы с Петей взяли тачку и пошли в Алексеевку. Село Куровщино прошли благополучно, а когда дошли до Гусевки, то уже чувствовали себя в безопасности и остальной путь прошли также благополучно. Мы шли не торопились, так как я с непривычки уставал, но все же в обед мы были уже в Алексеевке у знакомых. С этого момента и началась моя Алексеевская жизнь.

Мы с Петей стали у этих знакомых чинить обувь и так одни от других узнавали, что объявились сапожники. Нас стали приглашать другие люди, и мы стали зарабатывать себе на пропитание деньги и помогать семье. Когда я первое время стал находится в Алексеевке, я был очень бледен от того, что столько времени не был на воле, не видел как положено солнца. Если люди спрашивали, почему я такой бледный, то мы отвечали, что долго находился в больнице с болезнью ног, и на самом деле у меня побаливали ноги от ревматизма. Я ходил с бадиком долгое время, пока постепенно ноги не окрепли, но чего греха таить - этим я долгое время маскировался, надо было хорошо ознакомиться со всеми обстоятельствами новой жизни.

Однажды осенью был такой случай. Мы с Петей работали в совхозе Никульевский у знакомых и нас там за работой застали работники райфинотдела, это налоговые инспектора. Они пришли к хозяевам за налогом и застали нас за работой. Один из них начал к нам придираться, чьи, да откуда, на каком основании работаем, требовал предъявить документы. А у нас их не было, мы растерялись, не знали, как отвечать. Но один из них выручил нас, просто сказал отстать от нас и что ребята мы свои, он нас знает. Он в самом деле знал нашу крестную Марию Федоровну, а также и тетю Нюру и тетю Шуру и поэтому он за нас заступился. Потом крестная ходила благодарить его. Потом мы работали спокойно. Люди там хорошие, как в Алексеевке, так и в совхозе, не обижали нас.

В конце июня 1947 года я пришел домой в Усово ночью. День прошел благополучно, а в ночь мы с мамой собрались идти в Алексеевку. Взяв тачку, вышли в два часа ночи из дома и пошли по направлению села Куровщино. Отошли от дома метров пятьсот и увидели, что со стороны деревни Волхонщины быстро едет повозка. Нам было деваться некуда. Мама говорит, беги в рожь. Рожь была посеяна по краю дороги и уже колосилась, но была невысокая. Я побежал, спрятался, но меня заметили. Они поравнялись с мамой, остановились и один из них пошел прямо на меня. Это был начальник МГБ. Он был наш Усовский, Краснобаев Иван Алексеевич. В детстве был оболтусом, в школе учился плохо, после семилетки уехал куда-то учиться, то учился, то работал, летал с места на место, и в трудовой книжке у него нарисована птичка, то есть летун. И все ему сходило с рук, так как у него отец был богатый, везде его выкупал, даже откупил от войны и он был в Усове комсомольским организатором. Потом подался в милицию и выслужился своим подхалимством до начальника МГБ. И вот он подошел ко мне с пистолетом в руке, говорит: "Вставай, кулацкое отродье, враг народа". Я встал, и он повел меня к своей повозке, велел садиться на тележку, а сам матерился, угрожая мне пистолетом, водил им возле моего носа и сам сел в тележку, сказал своему кучеру, чтобы ехал к нему домой. Он все продолжал материться, а следом пришла моя мама и начала его просить, чтобы пустил меня. Его мать тетя Катя тоже начала его просить: "Ваня, пусти его, что он тебе сделал плохого". Но он не хотел никого слушать. Сел за стол, достал бумагу и начал что-то писать. Кончил писать, запечатал пакет, отдал кучеру и сказал: "Вези его к начальнику милиции Киселеву и отдай этот пакет". И кучер повез меня в район Соколово через деревню Волхонщино. Проехав мимо нашего дома и поравнявшись с лесом, кучер остановил лошадь и сказал, чтобы я сошел с тележки и поднял ему курительную бумагу, которую он, якобы, обронил. Не знаю, что было у него на уме, возможно, он давал мне шанс, чтобы я убежал, но я этого не сделал, положился на волю Божию, что будет. Поднял бумагу и сел с ним в тележку, поехали дальше. По дороге он отдал мне деньги, которые отобрал Краснобаев, в сумме 28 рублей. И я стал просить у него, чтобы он отдал и остальное. У меня там были кой-какие фотографии, образ Божией Матери. Это он отдать не согласился и когда мы приехали в деревню Волхонщино, он почему-то заехал в Волхонщинский сельсовет. Там был сторож, он оставил меня этому сторожу и сказал, чтобы этот сторож сдал меня участковому милиционеру, когда тот придет по утру в сельсовет. Сам уехал, а я остался с этим сторожем. Стало уже рассветать, сторож стал дремать, захрапел. Я хотел уйти, но дверь оказалась очень скрипучая, сторож проснулся и задержал. Тут уж опять пусть будет воля Божия.

Потом пришел участковый Панферов Яков Иванович. Сторож сдал меня ему и он повел меня в район, в Соколово. В это время район был в селе Соколово. По дороге он относился ко мне дружелюбно, спросил, за что я арестован. Я рассказал ему все на чистоту. Он спросил меня, сколько же я скрывался, и я сказал, что три года. Он даже удивился, что так долго. "А ты, - говорит, - ничем не озоровал?". Я спросил, что значит озоровать. Он говорил, что, может, для пропитания воровать приходилось. "Нет, - говорю, - я жил честно. Наоборот, помогал людям, кому обувку починю, кому погреб вырою, кому огород помогу вскопать. Покормят и немного заплатят. Цену не просил, а сколько дадут и за то спасибо скажу". Участковый снова спрашивал, не боялся ли я, что кто-нибудь заложит. "Конечно, - говорю, - были иногда сомнения, но большинство людей берегли меня. Если где-чего - то предупредят, если нужно - то спрячут". Он рассмеялся и говорит, что это хорошо. Тогда я его спросил, какой срок меня ожидает. Он говорит, что не знает, на это есть суд, как суд определит. Ну а если примерно, то годика два или три дадут.

За этим разговором мы и пришли в Соколово в милицию, и он сдал меня дежурному милиционеру и сказал: "Направь этого человек к начальнику милиции Киселеву". Но не сказал, что я арестован.

Милиционер сидел на скамеечке возле двери, а я лег неподалеку на траву. Ко мне подошел парень из деревни Ордабьево. Его вызвали в милицию за какое-то озорство. Мы с ним лежали на траве и болтали, врали друг другу о себе, кто как сумел. Потом начали подходить милиционеры и тоже начали болтать, врать друг другу, сочинять разные истории и смеяться. Скоро их позвали на политинформацию, они все ушли, а мы остались с этим парнем вдвоем. У меня в голове пошли мысли уйти, но от этого парня было неудобно, как бы он чего не заподозрил. Опять положился на волю Божию. Вдруг этот дежурный милиционер вышел и позвал меня в дежурку. Я пошел за ним. Вошли в небольшую комнату, там было человек десять милиционеров, все сидели кругом в комнате. Мне дежурный указал место, и я сел. Не прошло минут пять, в комнату вошел начальник Н.К.В.Д. Тарабрин. Милиционеры все встали, отдали честь. Он сказал вольно. Они сели. Он оглядел всех и увидел меня. Сказал, а это что за человек, зачем здесь. Я сказал, что мне нужно к начальнику милиции Киселеву. Он говорит выйди на улицу и там жди его, он скоро придет. Я вышел, того парня на улице не было и я понял, что Господь Бог устами Тарабрина приказал мне уходить. Я зашел за угол милиции, а рядом был сырзавод. Я пошел туда, попросил у них, чтобы они продали мне творогу. Мне отказали, и я пошел по направлению к Кирсанову.

Было время около десяти часов. В населенном пункте я шел нормальным шагом, а когда вышел из населенного пункта, то не знаю, шел я или бежал, или летел как птица. Кругом степь. Вышел на дорогу, которая ведет в Кирсанов, пошел по дороге и все бегом. По дороге боялся встречных, а догоняющих еще больше. Но, слава Богу, по дороге никого не было, а я все бежал и бежал.

Вдали виднелись посадки и я бежал до этих посадок, а солнце пекло невыносимо. Поравнявшись с посадками, я свернул в них. Нашел место поудобнее, лег на траву, а вернее упал, пот лил с меня ручьем. Отдохнув немного, я развернул узелок, который передала мне мама при аресте. Там был очень черный хлеб из крахмала и вареная рыба, караси. Подкрепившись и отдохнув, я продолжал путь. Вдали виднелся Кирсанов.

Дошел до старой заброшенной дороги, которая идет прямо на Кирсанов (а не как большая дорога, которая идет через Шиновку), пошел по ней: так ближе и безопасней. И уж тут пошел ровным шагом и от души отлегло. Дорога глухая, никто не встретился, никто не догонит.
Пришел в Кирсанов, было два часа дня. Это был мой третий побег из-под ареста.

У нас был в Кирсанове знакомый фотограф. Звали его Михаил Петрович, он фотографировал при рынке. Я подошел к нему, поздоровались, поговорили. Я ему все рассказал, как было. Он удивился и предложил, чтобы я ночевал у него. Я отказался, сказал, что пойду в Чутановку к отцу Константину. Он одобрил и сказал: "Да, иди к нему. Он помолится о тебе". Потом я попросил, чтобы он сфотографировал меня на память о том событии, он выполнил мою просьбу. После этого присел поесть, развернул свой узелок и стал есть свой черный как земля крахмальный хлеб. Он посмотрел и подошел ко мне.
- Что ты ешь?
Я говорю:
- Как что, хлеб.
Он говорит:
- Какой же это хлеб, это земля.
- Нет, - говорю я, - это хлеб из крахмала гнилой картошки.
Он говорит:
- Дай мне кусочек.
Я дал. Он покушал.
- Да, - говорит, - черный, а вкус есть.
И пошел показывать другим фотографам, посмотрите, что, говорит, едят в деревнях. Все удивились. Я поел и собрался идти в Чутановку. Михаил Петрович сказал завтра зайти за фотографиями, а теперь идти с Богом.

В Чутановку я пришел в четыре часа. Отец Константин жил с сестрой тетей Фросей. Это был старец слепой от рождения, маленький ростом, но был пострижен в монахи. Он имел дар от Бога - прозорливость, много предсказывал о жизни. Придя к нему, я рассказал ему, что со мной случилось. Мы с ним стали беседовать. У него было много игрушек. Он взял попугайчика, погремел им и говорит: "Вот, дяденька, попугайчик, как он хорошо гремит". (Он всех мужчин, не взирая на возраст, звал дяденьками, а всех женщин тетеньками, потому что был слепой). А потом взял рыбку и говорит: "А вот, дяденька, рыбка, посмотри, какая она хорошая, - а сам гладит ее рукой. - А вот, говорит, дяденька, как она хорошо плавает в воде, а бывает, что рыбка попадает в сети, и если ей удастся выпутаться из сети, то она больше никогда не попадет в нее". Это было его предсказание. Попугайчик - это то, что я был попуган арестом, а рыбка, выпутавшаяся из сети, это то, чтоб больше в своей жизни я никогда не испытывал страха ареста. Это я так понял в своей жизни, хотя и были небольшие инциденты, о которых будет говориться ниже.

Потом мы поужинали, помолились, позавтракали. Я стал уходить. На дорогу мы с ним еще побеседовали, он благословил меня. Я спросил его, куда мне идти? Он говорит: "Иди, дяденька, в Алексеевку с Богом. Туда твой путь, там твоя жизнь, там тебя никто не тронет". На прощанье я поцеловал его руку и еще спросил: "Отец Константин, когда-нибудь будет изменение жизни к лучшему, чтобы за верующими не гоняли?" Он говорит, что будет, только нужно дожить до девяностых годов. На этом мы с ним расстались.

Я пошел в Кирсанов, пришел к фотографу, забрал свои фотографии и пошел на Алексеевку. Фотки мои хоть и были памятные, но по разным причинам не сохранились. Пошел пешком, но на мое счастье шла машина, я поднял руку, машина остановилась. Ехали военные, взяли меня и подбросили до поворота на Второе Пересыпкино, а тут уже пошел пешком на Алексеевку.

В час дня я уже пришел в Алексеевку. Пошел к знакомым Валетовым. Бабушка Валетова была в курсе всех дел. Она всегда знала, где работает моя крестная Мария Федоровна.
- Здравствуйте, - говорю, - бабушка. Где работает крестная?
- Она, - говорит, - работает у директора завода.

Я пошел туда. Зашел на крыльцо, а у них окно перед крыльцом большое. У окна в комнате сидят, согнувшись за швейной машинкой, крестная и моя мама. Мама после моего ареста сразу ушла в Алексеевку, так как боялась быть тоже арестованной. Я постучал в окно, они обе глянули и всплеснули руками. Открыли мне, обрадовались, удивились, а мама даже испугалась. Спрашивают обе:
- Как ты? Тебя отпустили?
- Нет, - говорю, - не отпустили, а я убежал.
А мама говорит:
- Что же теперь будет, теперь нас всех арестуют.
- Ну-ну, - вступилась крестная, - хватит. Нужно радоваться, что Коля опять с нами.
- Нет, - говорю я, - никого не арестуют, ведь Сам Господь устами Тарабрина повелел мне уходить, значит так нужно быть.
И я рассказал им все как было и что я был у отца Константина, что он мне говорил и что благословил идти в Алексеевку. Они успокоились. После этого случая проходили дни за днями, нас никто не трогал. Мы работали спокойно.

В это время Яков Андреевич Сюсин клал печки в Алексеевке. Я попросил его научить и меня этому ремеслу. Он согласился, и я стал ему помогать. Сложил вместе с ним всего три русские печки и стал уже класть самостоятельно. У меня зашевелились деньги, и я стал кое-что себе покупать из одежды и обуви.

Но вот летний сезон кончился, а в зиму я попросил крестную Марию Федоровну научить меня портновскому ремеслу. Она очень удивилась:
- Неужели ты, Коля, хочешь быть портным?
- Да, хочу.
Она рассмеялась и говорит:
- Ну, тогда приступай.
И я начал учиться шить. Всю зиму с ней ходил по домам, шили одежду и платья. Но я старался освоить верхнюю одежду. Смотрел внимательно, как она кроит по сантиметру. И к весне, за три зимних месяца, я все освоил. "Ну, - говорю, - крестная, давай мне самостоятельную работу". И она меня поставила на перелицовочную работу. Я сам распарывал, чистил, гладил и перелицовывал одежду. А потом стал осмеливаться, сам кроить и шить. И таким образом к 1947 году я приобрел две специальности: печника и портного.

В конце декабря 1947 года мой отец вернулся из заключения после десяти лет разлуки. На встречу с отцом я из Алексеевки пришел домой. Но открыто ходить было нельзя. Я находился во дворе, где у нас опять была подготовлена яма. Вот там я и прятался.

Пришел отец, собрались родные, соседи, знакомые, сидят за столом. Был уже вечер. Я вышел из ямы, смотрю в заднее окно - охота увидеть отца. В доме народу много и так толпятся, что отца не видно. Он сидел за столом и его окружили. Я долго стоял, но сильный мороз давал о себе знать. Я решил спуститься в яму и стал ждать, когда позовут.

Наконец, позвали. Вошел в дом, обнялись с отцом, целовались и от радости плакали. Потом долго беседовали. Отец рассказывал о своих похождениях в тюрьме, сколько ему пришлось пережить. Было уже за полночь, а мы все разговаривали. Наконец утомились, стали готовиться ко сну. Я пошел в свою яму, а утром отец спустился ко мне. Мы с ним долго говорили. "Да, - говорит, - сынок. Не сладко тебе жилось без меня".

Весь день я пробыл в этой яме, а ночью пришел в дом к семье. Сколько было радости, что наконец-то мы все вместе, а перед рассветом, утром мне нужно было уходить в Алексеевку. Как ни радостно было с отцом, но в яме сидеть не сладко. А в Алексеевке все-таки свобода, и я ушел.

Жизнь моя в Алексеевке проходила, можно сказать, хорошо. Стал я чисто одеваться, по вечерам ходить на улицу. Были у меня друзья, особенно двое хороших. Это рядовой колхозник Баталин и фельдшер-акушер Лядов Иван Александрович. И вообще, в Алексеевке меня уважали за мой общительный характер, за мою веселость. Осенью девчата и ребята в праздники такие, как Покров, Казанская, Новый год, Масленица делали складчину, устраивали вечера с гармошкой и веселием и никогда меня не обходили, жилось весело.

Проживал я у друга Баталина Василия Николаевича и у его дяди Бокарева Павла Яковлевича. Летом клал печи, а зимой шил одежду. На своем жизненном пути в Алексеевке я встретил девушку Баталину Марию Федоровну. Она была рядовая колхозница, так как ее родители, Баталин Федор Тимофеевич и мать Баталина Мария Трофимовна были рядовые колхозники. А в то время был Сталинский закон, если глава семьи колхозник, то все члены семьи считались колхозниками и уж не имели права уходить из колхоза ни на какое другое предприятие. Но Маруся не любила колхоз и всячески избегала колхозную работу. То работала надомщицей от Соломинской ковровой фабрики, то сборщицей яиц по заготовке от государства. Ее часто назначали от колхоза то на торфоразработку, то на лесоповал в Архангельск, но она все это избегала и ей даже приходилось скрываться.

Мы с ней дружили года два, а потом решили пожениться. На Троицу 24 июня 1951 года, вечером, мои родители пришли к ее родителям свататься. Распили бутылку водки, посидели минут 30 и мы пошли на улицу, а родители остались беседовать. Вот и вся наша свадьба. С этой поры я стал проживать у Маруси, то есть у них в доме. Я продолжал работать по печному, а Маруся устроилась дояркой на живцехе. Мы стали думать, как устроить наш брак формально, так как у меня не было никаких документов. В этом деле мне помогла наша Усовская знакомая Ванина Анастасия Ивановна. Она была годом моложе меня. По молодости у меня с ней были хорошие отношения и нас с ней считали женихом и невестой. Но война сделала свое дело, и она вышла замуж за моего двоюродного брата Фатеева Александра Ивановича. Он работал трактористом и на нем была бронь, на войну его не брали. А она устроилась секретарем сельсовета, и к ней обратилась моя мама и сестра Валя с просьбой о выдаче мне свидетельства о рождении. Что она и сделала. Выписала этот документ, спасибо ей.

В Алексеевке в сельсовете был секретарь Потехин Николай Андреевич. Я с ним поговорил, можно ли по свидетельству о рождении заключить брак. Он говорит, а чего же, можно. И мы 22 октября зарегистрировались и пригласили его домой. Вечером он пришел, мы его хорошо угостили до пьяна и проводили домой.

В зиму я устроился работать на живцехе скотником, потом стал возить барду и воду коровам, а дома в свободное время по вечерам шил одежду по заказу, а весной и летом работал с Суслиным Михаилом Леонтьевичем по плотничьей части. В живцехе ремонтировали кормушки, готовили коровники к зиме. Однажды меня попросил сложить печь Кузнецов Александр Егорович, и мы с Михаилом Леонтьевичем стали класть. Сложили половину печи и на нас напал агент по налогу, свой же, Алексеевский, Манякин Николай Михайлович. Начал придираться, платим ли мы подоходный налог? Мы сначала думали, что он шутит, а он попер в дурь, и мы все бросили и ушли, две недели не приступали к работе. Его кое-кто из соседей стал стыдить: "Что ты делаешь, свой сельчанин, а так поступаешь?" И, по всей вероятности, стыдно стало ему. Он наказал, чтобы мы доделали, обещал не подходить, и мы доклали печь. А потом меня прораб взял в совхоз работать, и я стал там класть печки по квартирам и общежитиям. А в зиму опять на живцехе скотником.

В 1952 году 28 марта у нас родился первый сын Михеев Александр Николаевич. А в 1953 году мы решили построить свое жилье. Купили в селе Похвистневке небольшой дешевый домик за 600 руб., перевезли и построили с помощью моего отца. Первую зиму мы зимовали без пола, пол был земляной. Застелили его соломой. Солому через три дня меняли. Саша был маленький, ему было только год от роду. Он ходил по полу в самом низу, а в доме было холодно, внизу самый холод. У него даже опухали пальцы у рук. Потом, летом, мы постелили пол из досок.

Да, я забыл написать один случай, когда был еще холостым. Я шил одежду у Потапкина Ивана Паловича. Дело было к вечеру, жена его, Любовь Климентовна, ушла доить корову, а я разглаживал утюгом сшитые детали одежды. Вдруг заходит человек с полевой сумкой, стоит и молчит. Я поначалу подумал, что это с завода кто к Ивану Павловичу, так как он работал кладовщиком на заводе. Потом слышу - около двери с улицы какая-то возня. Я отложил в сторону утюг и к двери. А там Люба подоила корову и шла домой, столкнулась у двери с Махныкиным Николаем Михайловичем. Он в то время работал агентом по налогу и Люба, зная, что я занят шитьем, не пускала его в дом. А я, зная замашки Махныкина, в другую дверь вышел на улицу и ушел к Бокаревым. Так как я был раздетым, а было холодно, я одел одежду Павла Яковлевича и ушел к Боталиной куме Анне. Прошло некоторое время, я послал ее сына Шуру к Потапкиным посмотреть в окно, а было уже темно. Он сходил, пришел, сказал, что они там все еще сидят. Потом я пошел к своему другу Лядову Ивану Александровичу. Он говорит:
- Ну что, пойдем в кино?
- Как же я пойду, когда я разутый и раздетый, - и рассказал ему что произошло.

Он был отчаянным парнем и мы пошли их разгонять. Пришли к Потапкиным, а их там уже нет, они ушли, и Люба рассказала, что они приставали кто это был, а она не растерялась и сказала, что это ее брат, который живет на Садовом поселке. Почему он гладил утюгом? Да он просто баловался. А кто шьет одежду? Да это она сама для своих ребятишек. На этом она их и убедила, они ушли. Ну, мы с ним выпили. У меня была выпивка, закусили и пошли в кино. Сидим с ним в кино, вдруг заходит Махныкин Николай Михайлович и привел с собой милиционера Булушева Петра Федоровича. Мой друг Лядов Иван Александрович сразу сообразил и столкнул меня со скамейки, спрятал под нее. А они позыркали глазами по залу, увидели, что меня нет и ушли. На этом дело и кончилось.

А вот еще случай, когда у нас еще не было Саши. Я работал на живцехе, возил барду коровам. Вставал в три часа ночи и шел на конюшню запрягать лошадь. До восьми утра привозил восемь-девять бочек. И вот однажды со мной произошел несчастный случай. Привез восемь бочек, поехал за девятой и моя лошадь споткнулась около барденного бассейна и упала в ключ, по которому текла горячая барда и обварила себе весь зад, а в то время насчет лошадей было очень строго.

Мы с Марусей очень переживали. За порчу лошади сильно наказывали, и мы ждали наказания, но, слава Богу, обошлось. На второй, и третий, и четвертый день еще у троих человек лошади падали в барду, но благо, что в холодную. Этим мы и спаслись от наказания, так как было признано несоблюдение техники безопасности со стороны начальства. И тут начали ограждения делать около барденных бассейнов. Слава Богу, все обошлось.

Когда мы постелили пол, в нашем домишке стало уютно, чисто, и мы были очень рады, что у нас наконец-то свой дом. Но была лишь одна беда, что у меня кроме свидетельства о рождении не было никаких документов и я не стоял на воинском учете. Но, наконец, и эта проблема была решена.

Как-то зимним вечером пришел к нам Махныкин Николай Михайлович. Он в это время начал работать секретарем сельсовета и узнал, что я не стою на воинском учете. И вот стал с нами беседовать, как же мол так, ведь нельзя же так, за это и его самого могут наказать. Ну что же, мы его, конечным делом, угостили. Он выписал мне повестку в военкомат и подсказал, куда обратиться. Сказал утром ехать в Соседку, в военкомат. Я, конечно, боялся, но он обещал туда позвонить по телефону, чтобы со мной обошлись не так строго. Ну что ж, от судьбы не уйдешь, хотя и боязно мне было, но и надоело жить зайцем. В то время я работал на спирт-заводе, у нас была бригада 12 человек, мы грузили из буртов картошку и возили на завод. Я сообщил ребятам, что не выхожу на работу, так как вызывают в военкомат. И на второй день поехал. В военкомате погоняли по кабинетам. Военком сильно меня ругал, но, наконец, написал мне записку, чтобы я шел в сберкассу и заплатил сто рублей штраф, и с этой квитанцией, что дадут в сберкассе, завтра придить к нему же. Я сходил, заплатил, а утром пошел в военкомат, подал эту квитанцию. Часов в одиннадцать мне выписали военный билет, и я счастливый поехал домой.

На спирт-заводе работал механиком Сподонейко Алексей Петрович. Он жил у Ивановых. Как-то пришел к нам и попросил перешить ему костюм. Я ему перешил, ему очень понравилось. Мы с ним разговорились, и я попросил его взять меня работать внутрь завода. Когда кончалось сырье, завод останавливали на ремонт, все лето велись ремонтные работы, так что жилось не плохо.

Маруся с рождением Саши работать не стала. Мы купили корову, завели овец - полное хозяйство, не до работы. Потом, в 1955 году 30 октября родилась Зина. Саша уже подрос, ему шел четвертый год. Я уходил на работу, а он помогал маме нянчить Зину. Мама уходила за бардой корове, а он качает Зину в качке. Поставит посреди комнаты табуретку и представляет, что заводит патефон и поет песню "Авара я, авара я" из кинофильма "Бродяга". И таким образом он хорошо помогал маме.

В 1957 году 4 ноября родился Витя. Жизнь шла хорошо. Но в 1958 году наш завод закрыли по глупому постановлению Никиты Хрущева, которое он вынес. Якобы мелкие спирт-заводы не рентабельны и подлежат закрытию. И закрыли. И пошла жизнь кувырком. Людям стало негде работать. Кое-кто из Алексеевки выехал, но мы еще держались.

В 1959 году родилась Оля, и в этом году мы стали пристраивать к своему дому еще три стены. Нам помогали мои родители. Отец купил где-то старенький дом и перевез его к нам, пристроил к нашему дому три стены. Таким образом у нас появились кухня и горница. Стало жить попросторнее. Но в Алексеевке жизнь после закрытия завода стала ухудшаться с каждым годом. Работать было негде и оплачивали очень мало. Перебрасывали на разные работы. То подваживал корма на лошади. Ездили далеко, километров за десять в мороз и пургу, а платили мало. Я старался изо всех сил. Кроме совхозной работы зимой вечерами шил одежду, летом клал печи. Все старался, чтобы дети были сыты, одеты и обуты.

Дети росли на славу и радость родителям. Саша рано выучил все буквы и уже учился читать по слогам, а 1 сентября 1959 года он пошел в школу в первый класс. И когда он выучился хорошо читать, он занялся учить грамоте Зину. Он копировал своего первого учителя. В то время первый класс учил мужчина. Я сейчас не помню его фамилию и как его звали, но помню, как Саша менял голос, подражая своему учителю. Клал на табуретку букварь и указывал на букву. Он спрашивал Зину: "Это какая буква?" Спрашивал по-учительски, строго. Зина, в свою очередь, оказалась очень понятливой девочкой и таким образом Саша, учась в первом классе, выучил Зину читать букварь. И Зина в свои три с половиной года выучилась хорошо читать и ходила в библиотеку, брала детские книги и с увлечением читала. А в пять с половиной лет она стала читать газеты, в свои 5 лет и девять месяцев в 1960 году 1 сентября пошла в школу в первый класс. Мы ее не пускали, но она самовольно взяла сумку, положила туда букварь и ушла в школу, а там заявила, чтобы ее записали в первый класс. Но ей сказали идти домой и придти с мамой или папой. Она пришла домой в слезах, и я пошел с ней в школу. Зашли в учительскую. Там сидели двое: директор школы Боченков Димитрий Иванович и представитель из района Дубинин. Я сказал, что дочка хочет ходить в школу. Директор спросил, сколько ей лет. Я умышленно сказал, что ей шесть лет и десять месяцев. Директор сказал, придете через год. Зина обиделась и говорит: "Что же я приду через год и буду учить Вас грамоте?" И потянула районную газету, лежавшую на столе, начала читать статью. Дубинин смотрит, улыбаясь, и говорит Боченкову: "Возьми девочку в первый класс, но в журнал пока не записывай". И так Зина стала ходить в школу. До половины зимы ее не записывали в журнал. В половине зимы к нам пришла ее учительница Любовь Тимофеевна Игнатьева советываться, записывать в журнал Зину или нет. Посоветовавшись, решили записать, так как Зина училась на одни пятерки.

Ну а Витя с Олей были очень дружные между собой, очень любили друг друга. На улице напротив нашего дома всегда была лужа воды. Осенью, когда начинались морозы, эта вода замерзала. Они на этом льду играли, катались. И вот играют-играют и начнут целоваться, а люди, проходя мимо смотрят, интересуются и говорят, какие дружные дети. И так жизнь шла своим путем.

В 1965 году Витя пошел в первый класс, а в 1967 году пошла и Оля в первый класс. Мы жили в Алексеевке до 1968 года. Работать приходилось на всяких работах. Работал скотником, пастухом, на подвозе кормов, на стройке, банщиком, дрожжеваром, и везде платили мало. Самое большое - 40 рублей в месяц, а доходило и до 25 рублей. Благо, что я подрабатывал дома, шил одежду и клал печи, а то бы и не выжить. Я часто говорил: "Маруся, давай переедем в Кирсанов", но она никак не соглашалась. Она очень любила Алексеевку. Но, наконец, в 1968 году она согласилась, и мы с Сашей весной сели на велосипеды и поехали в Кирсанов.

Приехали в Прямицу к дяде Пете, и я пошел на откормочный совхоз, узнать насчет работы. Там мне пообещали работу и участок для застроя. Когда мы с Сашей вернулись домой, то стали думать, как нам быть с переездом, ведь денег у нас в запасе не было. А дома в Алексеевке покупать не стали, тем более наш, так как на вид наш дом был не очень важный. Мои родители жили в Усове, они построили дом с Зиной Михеевой один на двоих и жили вместе. Зина одна, а их двое. Но дом считался Зинин и она считалась хозяйка. Моей маме это не очень нравилось. Когда я к ним приезжал в гости, она все жаловалась на Зину. И вот мы решили отдать свой дом родителям, а они помогут нам здесь, в Кирсанове, построить дом. На том и решили. Родители согласились. Да еще и дали нам денег 500 рублей на покупку дома. Мы купили в Хилкове дом за 600 рублей, перевезли и построили. Хотя и с большими недоделками, но в зиму с 1968 на 1969 год зимовали уже в своем доме.

Еще в 1956 году в Алексеевке мы посадили сад 30 яблонь. Купили одну семью пчел. Стало о чем заботиться. К переезду в Кирсанов у нас уже было 15 семей.

В Кирсанове я работал на откормочном, на разных работах, а Маруся работала на сахарном заводе. Через два года, в 1970 году 1 апреля, я поступил на хлебзавод, где и проработал до пенсии. В 1971 году и Маруся перешла на хлебзавод и проработала до 1979 года до августа. Получив там увечье, она стала инвалидом второй группы. На группе прожила 8 лет и 4 месяца, и в 1987 году 3 декабря она умерла от рака желудка.

В 1990 году 18 ноября неожиданно и негаданно судьба свела меня с женщиной из Любичей Бубновой Антониной Федоровной. 18 ноября мы с ней познакомились и 27 декабря мы с ней расписались. А 23 января 1991 года мы с ней обвенчались. И слава Богу, живем благополучно. Спасибо детям за то, что они приняли ее любезно, а она, спасибо ей в свою очередь, относится к моим детям тоже любезно и отсюда идет в моей семье благополучие. Слава Богу. Спасибо покойной моей супруге Михеевой Марии Федоровне, что она подарила мне таких хороших детей.

Спасибо и второй моей супруге Михеевой Антонине Федоровне за то, что она любезно встречает и провожает моих дорогих детей. Это дар Божий за все мои страданья, выпавшие на мою долю в жизни. Я благодарю Господа Бога за все Его благодеяния, которые Он дал мне в моей жизни. Несмотря на все трудности и страдания, переживания и невзгоды, выпавшие в жизни, я не унываю, а считаю себя счастливым человеком, так как я прожил жизнь честно, добросовестно относился к работе, где бы ни работал. Я очень боялся, как бы кого не обидеть словом или делом, а также внушал своим детям, чтобы они были честными, трудолюбивыми и независтливыми. Слава Богу, что внушения мои не были напрасными. Дети мои и трудолюбивы, и честны, и независтливы. А это и есть мое счастье, за что благодарю Господа Бога.

А теперь, дети мои, жизнь моя прожита и жить осталось мало. Не знаю, сколько я проживу, год, два, три, а возможно пять или больше, но уже не столько, сколько прожил, а поэтому прошу Вас всех жить в дружбе и любви. Не завидуйте друг другу, любите друг друга и по силе возможности помогайте друг другу, как и заповедал нам Господь наш Иисус Христос в святом Своем Евангелии, "да любите друг друга", ибо этим исполняются все десять Заповедей Божиих. И еще раз прошу, живите дружно. А тем более Вы должны сплотиться, когда нас не будет на белом свете. И если меня не будет на белом свете, а мама Тоня останется одна, прошу не оставить ее без внимания, а также если я останусь один, то не забудьте и меня. А между собой, еще раз прошу, будьте дружны и любите друг друга.

Послесловие

Все было хорошо и жить было радостно. Но судьба сделала крутой поворот в моей жизни. 15 февраля 1998 года я попадаю в больницу с диагнозом аденома предстательной железы. Назначается двухэтапная операция. Первый этап был сделан 17 февраля, второй этап 30 июня. Обе операции прошли благополучно. Тоня ходила ко мне в больницу и ухаживала за мной дома. Все это хорошо, я благодарен ей за ее уход за мной. Все это хорошо, но пришла в наш дом вторая беда 1999 года 28 апреля. Тоне парализовало правую сторону, речь сохранилась. На скорой помощи ее отвезли в больницу. Месяц пролежала в больнице. Привезли домой, но она была бездвижная. Теперь мой черед ухаживать за ней. Но у меня после операции здоровье не важное, а тут во время ее парализации у меня поднялось давление 220 на 110. Врач сказал, выпей таблетку и ложись, а то кабы не случилось с тобой тоже самое. И такое давление стало, можно сказать, постоянно. А за Тоней ухаживать надо. А она, как привезли ее из больницы, стала какая-то невозможная. Ничего не угодишь, это не хорошо, это не так. Всех возненавидела, а особенно Олю, которая за ней всех более ухаживала в больнице, ежедневно ходила к ней, кормила и протирала ее. А дома я за ней ухаживал. Она лежала без движения, нужно подсунуть под нее чашку, чтобы она помочилась, и у нее постоянно был запор, приходилось ставить клизму спринцовкой и это через день, а то и на дню два раза. И все равно она была недовольная, упрекала меня, что я расходую много продуктов, трачу много денег. И эти упреки были постоянно, и я был вынужден на свою пенсию сам питаться и кормить ее и оплачивать все расходы на газ, на свет, за воду. В общем, все нужды оплачивал своей пенсией. Это началось с апреля месяца 2000 года.

В двухтысячном году в июне Тоня стала вставать и ходить с бадиком по комнате. Через полтора года парализации приехала навестить ее из Любичей племянница первого мужа, и стала частенько навещать. А Тоня, в свою очередь, стала еще агрессивнее и все твердила сдать ее в дом престарелых. А я говорил: "Никуда я тебя не сдам, буду ухаживать сам, пока мои ноги ходят, а когда ходить не будут, тогда видно будет". Но мои уговоры были тщетны, как не старался я сохранить супружеские обязанности и верность, не смог по своей слабохарактерности устоять перед ее характером. А тут племянница зачастила и уговорила ее на переезд к ней. 25 февраля приехала, собрала ее вещи, а 26 февраля на машине забрала и все вещи, и ее.

Ну что же делать, я пожелал ей доброго здоровья и проводил с миром. Бог с ней, пусть поживет у племянницы. А я как-нибудь буду жить один с Божией помощью. Хотя здоровье слабое, но надеюсь на помощь Господа Иисуса Христа и Пречистой Его Матери Пресвятой Богородицы.
Дети, прошу, не забывайте меня.

16 апреля 2002 года
Тоня вернулась ко мне, то есть домой. Живем вдвоем, оба больные. Решили продать дом, переехать поближе к Оле. Продали дом за 138 тысяч, купили квартиру в МСО за 90 тысяч. 19 мая переехали в квартиру. 25 июня 2002 г. Тоня умерла. Остался я опять один. Здоровье ухудшается, остается жить мало. Дети, после моей смерти, прошу Вас, живите мирно, любите друг друга и не забывайте нас грешных, ваших родителей. Хотя изредка, вспоминайте о нас.
2 июля 2002 года

Мои размышления

Россия!
Люблю я Русь народную
И русский вольный край,
Где тунеядцам места нет,
Где труженикам рай.
Еще, друзья, приметою
Отмечен я одной:
Язык - мое оружие -
Он ваш язык родной.
Без вывертов, без хитростей,
Без вычурных прикрас
Всю правду-мать по простому
Он скажет в самый раз.
Из недр народных мой язык
И жизнь, и мощь берет.
Такой язык не терпит лжи
Такой язык не врет.
У кривды голос ласковый
Медовые уста.
У правды речь укорная,
Сурова и проста.
У кривды сто лазеечек,
У правды - ни одной.
У кривды путь извилистый,
У правды - путь прямой.
В сапожках кривда, в лайковых
А правда - босиком.
Но за босою правдою
Пойдем мы прямиком!

Что не должно делать, чтобы жить Богоугодно.
Часто, для того, чтобы сделать то, чего мы желаем, нужно только перестать делать то, что мы делаем. Только посмотреть на жизнь, ведомую людьми в нашем мире. Посмотреть на Чикаго, Париж, Москву - все эти города, все заводы, железные дороги, машины, вооружение, пушки, крепости, книгопечати, музеи, 30-ти этажные дома и т.п. и задать себе вопрос. Что надо сделать прежде всего для того, чтобы люди могли жить хорошо? Ответить можно, наверное, одно. Прежде всего перестать делать все то лишнее, что теперь делают люди. А лишнее в нашем европейском мире это 99% всей деятельности людей.

О мужестве Христианской веры.
Говорят, что христианство - ученье слабости, потому что оно предписывает не поступки, а преимущественно воздержание от них. Христианство - учение слабости?! Хорошо учение слабости, основатель которого пострадал мучеником на кресте, не изменяя Себе и последователи которого насчитывают тысячи мучеников, единственных людей смело смотревших в глаза злу и восставших против него. И тогдашние насильники, казнившие Христа и теперешние насильники знают, какое это учение слабости и боятся более всего этого учения. Они чутьем видят, что это ученье одно, под корень и верно разрушает все то устройство, на котором они держатся. Гораздо больше силы нужно для воздержания от зла, чем для делания самой трудной вещи, которую мы считали добром. Надо не столько стараться сделать добро, сколько стараться быть добрым, не столько стараться светить, сколько стараться быть чистым. Душа человека как будто в стеклянном сосуде и сосуд этот человек может загрязнить и может держать чистым. Насколько чисто стекло сосуда, настолько светит через него свет истины - светит и для самого человека и для других.

И потому главное дело человека - внутреннее, в содержании в чистоте своего сосуда. Только не загрязняй себя и тебе будет светло, будешь светить и людям.

О молчании. Человек носитель Бога. Сознание своей Божественности он может выражать словами. Как же не быть осторожным в слове? Прежде думай, потом говори. Но остановись прежде, чем тебе скажут довольно.

Человек выше животности способностью речи, но он ниже его если болтает что попало.
Лучший ответ безумному - молчанье. Каждое слово ответа отскочит от безумного на тебя.
Отвечать обидой на обиду - все равно, что подкидывать дрова на огонь.
Чем больше хочется говорить, тем больше опасность, что скажешь дурное.
Большая сила у того человека, который умеет промолчать, хотя он прав.
Давай больше отдыхать языку, чем рукам.
Часто молчание лучший из ответов.
Семь раз проверь язык, прежде, чем начнешь говорить.
Надо или молчать, или говорить вещи, которые лучше молчания.

О смирении.
Истинное учение научает людей высшему добру - основанию людей и пребыванию в этом состоянии.
Чтобы обладать высшим благом, нужно, чтобы было благоустройство в семье. Для того, чтобы было благоустройство в семье, нужно, чтобы было благоустройство в самом себе. Нужно, чтобы сердце было исправно. Для того, чтобы сердце было исправно, нужны ясные и правдивые мысли.

Совсем отречься от себя - значит сделаться Богом. Жить только для себя - значит сделаться совсем скотом. Жизнь человеческая есть все большее и большее удаление от скотской жизни и приближение к жизни Божеской.

Может быть смиренным только тот человек, который знает, что в душе его живет Бог. Такому человеку все равно как судят о нем люди. Мудрецу сказали о том, что его считают дурным. Он отвечал: "Хорошо что еще они не все знают про меня - они бы еще не то сказали".

Часто самые простые, не ученые и не образованные люди вполне ясно сознательно и легко воспринимают истинное христианское учение, тогда как самые учебные люди продолжают коснеть в грубом язычестве. Бывает это от того, что простые люди большей частью смиренны, а учебные больше частью самоуверенны. Смиренных людей все любят. Мы все желаем быть любимыми, так как же не стараться быть смиренными.

Для того, чтобы люди могли жить хорошо, надо чтобы был мир между ними. А там, где каждый хочет быть выше других не может быть мира.
Чем смиреннее люди, тем легче им жить мирной жизнью.

Нет ничего сильнее смиренного человека, потому что смиренный человек отказывается от себя, дает место Богу.

Прекрасные слова молитвы! (Прииди и вселися в ны). В этих словах все. Человек имеет все то, что ему нужно, если Бог вселится в него. Для того же, чтобы Бог вселился в человека, делать нужно только одно - умалить себя, чтобы дать место Богу. Как только человек умалит себя, Бог тот час же вселится в него. И потому, для того, чтобы иметь все, что ему нужно. Человеку надо прежде всего смириться.

Чем глубже человек спускается в самого себя и чем ничтожнее он представляется себе, тем выше он поднимается к Богу.

Остерегайтесь мысли, что вы лучше других и что у вас есть такие добродетели, каких нет у других. Какие бы ни были ваши добродетели, они ничего не стоят если вы думаете, что вы лучше других людей.

О спасении.
Если люди говорят вам, что не надо во всем добираться до правды, потому что полной правды никогда не найдешь, не верьте им и бойтесь таких людей. Это самые злые враги не только истины, но и ваши. Они говорят только потому, что сами живут не по правде и знают это и хотели бы, чтобы и другие люди жили так же.

Знающий других людей - умен, знающий самого себя - просвещен. Побеждающий других - силен, побеждающий самого себя - могуществен.
Тот же, кто знает, что умирая он не уничтожается - он вечен.
Если рай не в тебе самом, то ты никогда не войдешь в него.

Человек от рождения и до смерти хочет себе добра, и то что он хочет то и дано ему если его ищет там где оно есть! В любви к Богу и людям.

У каждого свой крест, свое иго. Не в смысле назначения жизни. И если мы смотрим на крест не как на тягость, а как на назначение жизни, то нам легко его нести, когда мы кротки, покорны, смиренный сердцем. А еще легче, когда мы отрекаемся от себя. А еще легче, когда мы несем крест этот на каждый час, как учит Христос. А еще и еще легче, если мы забываем в работе духовной, как люди забывают себя в работах мирских. Крест, посланный нам, это то над чем надо работать. Вся жизнь наша - это работа. Если крест - болезнь, то нести ее с покорностью, если обида от людей, то уметь воздавать добром на зло, если унижение, то смирится, если смерть, то с благодарностью принять ее.

Спаси Господи, всех правомыслящих людей.
Свет в тьме светит и тьма не объяла Его.

Erinnerungen von Leonid Murawnik, Jelisaweta Riwtschun, Walentina Tichanowa, Olga Zybulskaja und Rosa Schowkrinskaja.

Verhaftung des Vaters

Leonid Murawnik ist Sohn eines Parteifunktionärs. Seine Eltern wurden im Jahre 1937 erschossen. Seit dem Alter von 9 Jahren lebte er in unterschiedlichen Kinderheimen, floh mehrmals und war obdachlos.
Murawnik: Wir wohnten in einem Zimmer in einem Hotel. Papa kam erst nach Mitternacht von der Arbeit, müde und total erschöpft. Ich hörte oft die endlosen Streitgespräche zwischen den Eltern. Mama fragte: „Jascha, hast du gehört, Larin ist verhaftet worden“. Und Papa darauf. „Ja“.
„Hast du gehört, Orlow ist verhaftet worden“.
Papa darauf. „Ja“.
„Und was hältst Du davon?“
„Die Partei wird alles in Ordnung bringen.“
Auf alles gab es immer diese eine Antwort. „Die Partei wird das in Ordnung bringen.“ Er war ein fanatischer Mensch, ganz fanatisch.
Aber was hätte er ihr anderes sagen sollen? Nichts. Und dann kam dieser verhängnisvolle Tag – der 25. Mai -, an dem das Büro des regionalen Parteikomitees tagte und an dem alle, bis auf den letzten, verhaftet wurden. Das war eine minutiös durchgeplante Aktion, so frevelhaft es auch klingt.

Walentina Tichanowa – Adoptivtochter des Volkskommissars der RSFSR für Justiz. Ihr Stiefvater und ihre Mutter wurden erschossen. Walentina lebte 4 Jahre in einem Kinderheim in Dnepropetrowsk.
Tichanowa: Es war der 11. September. In der Nacht wurde ich durch Lärm geweckt, es waren unklare Geräusche zu hören. Ich ging im Morgenrock vom Kinderzimmer durch den Korridor zur Tür des Arbeitszimmers. Da brannte Licht. Unsere Hausangestellte stand in der Tür, und im Zimmer waren zwei Personen in Zivil. Einer hielt den Telefonhörer und sagte. „Ja, wir sind fertig, es ist alles erledigt. Ja, gut.“ Und er legte auf. Ich erinnere mich nicht mehr daran, wie sie weggingen, nur noch daran, wie ich in der Tür stand, und dass ich unwillkürlich anfing zu weinen.

Elisaweta Riwtschun ist die Tochter des Komponisten David Geigner. 1935 kam die Familie aus China zurück. 1938 wurde David Geigner erschossen.
Riwtschun: Das war die letzte Nacht mit Papa. Als alle gegangen waren, saßen wir bis zum Morgengrauen da, wir waren völlig erstarrt. Am Morgen ging ich dann mit meinem Bruder zur Schule, und Mama klapperte die Gefängnisse ab auf der Suche nach Papa. Sie fand ihn einige Tage später in den Listen des Butyrka-Gefängnisses. Zwei Monate brachte sie Pakete und Geld für ihn dorthin, dann sagte man ihr, man habe ihn weggebracht, er sei nicht mehr in den Listen. Und damit verlor sich seine Spur.

„Unsere Bekannten hatten Angst vor uns“

Riwtschun: Wir waren einfach völlig isoliert. Es kamen keine Anrufe mehr, und niemand kam uns besuchen. Unsere Bekannten hatten Angst vor uns. Sie fürchteten ja selbst um ihr Leben. Das habe ich erst später begriffen, damals empfand ich nur die Kränkung und den Horror, dass wir ganz allein waren. Mama fand keine Arbeit. Wenn ich zum Direktor gerufen wurde, dachte ich immer, er wird jetzt sagen: „Dein Vater ist ein Volksfeind, Du darfst nicht mehr in die Schule gehen.“ Davor hatte ich Angst.

Rosa Jussupowna Schowkrinskaja. Ihr Vater war Mitglied im Regionalkomitee der Partei in Dagestan und starb in Haft. Ihre Schwester wurde zu 10 Jahren Lagerarbeiten verurteilt.
Schowkrinskaja: Als Mama uns ins Dorf (im Kaukasus) gebracht hatte und wir am ersten Tag nach draußen gingen – ich weiß nicht, wer den Kindern das beigebracht hat, sie konnten ja kein Russisch – da ließen sie uns nirgends durch. Sie schrien: „Trooootzkisten! Troootzkisten!“ Woher kannten sie dieses Wort? Wir kamen heulend nach Hause und sagten: „Mama, wir gehen nicht mehr raus, und wir gehen auch nicht mehr in diese Schule“.

Murawnik: Als ich damals zu Tante Olja gekommen war, sagte sie nachts zu Onkel Kostja, ihrem Mann: „Wir müssen diesen Gast wieder loswerden. Gnade Gott, die Tschekisten kriegen das mit, und sie verhaften unsere Jungen“. Und mir sagte sie am nächsten Morgen: „Lenja, frühstücke und geh dann zur Oma“. Ich folgte ihr und ging nach dem Frühstück zur Oma, Bertha Moissejewna. Sie fragte: „Was machst du hier?“ Ich antwortete: „Tante Olja sagte, ich soll zu dir kommen.“
Aber die Oma freute sich nicht über mein Kommen. Ich fragte sie „Oma, was ist los? Warum ist das alles so?“ Sie sagte „Weil Du abgestempelt bist.“ „Wieso?“ „Wenn dein Onkel erfährt, dass du gekommen bist, wird er sehr böse sein.“

Verhaftung der Mutter

Murawnik: Und hier auf dieser Bank am Petrowski-Boulevard sahen wir, meine Mutter und ich, uns das letzte Mal. Sie weinte und sagte: „Lenik, mein Kind, ich weiß nicht, ob ich wieder komme oder nicht, ich will dir nichts vormachen. Aber ich will, dass Du ein guter Mensch wirst und dass du mit schweren Situationen fertig wirst. Niemand wird dir in diesem Leben helfen… Lerne, deinen Eltern zu glauben, dann wirst du es leichter haben im Leben.“ Wir gingen zur Oma, ich war völlig erledigt und fertig, ich ging ins Bett und schlief ein. Als ich aufwachte, war Mama schon nicht mehr da.

Riwtschun: Mama lag im Bett, sie hatte 38 Grad Fieber, sie war erkältet. Sie kamen. Mama sagte, sie sei krank. „Aber wir halten Sie ja nicht lange auf. Ihr Mann hat zu vieles vergessen, Sie müssen uns helfen.“ Sie sagte, sie habe Fieber. „Wir bringen Sie wieder zurück“. Sie stand auf, zog einen Morgenrock und warme Hausschuhe an. In diesem Aufzug ging sie mit hinaus. Unten stand das Auto. Danach hat sie niemand mehr gesehen. Später kam heraus, dass sie erschossen worden war.

Kinderheim

Tichanowa: Als ich dahin kam, saß da ein Onkel Mischa in Militäruniform am Tisch. Er fragte mich etwas, daran kann ich mich nicht genau erinnern. Er sagte mir: „Ja, ihr werdet bei uns bleiben.“ Aber ich erinnere mich, dass ich innerlich zusammenzuckte, dass ich Angst hatte. Er sagte: „Wir schicken euch in ein Kinderheim.“

Murawnik: Und eines Tages weckte man uns – etwa 15 Kinder – in der Nacht auf. Wir traten an, man verfrachtete uns in ein Auto mit der Aufschrift „Lebensmittel“. Sie stießen uns in dieses Auto, und es ging zu einem Bahnhof, ich weiß nicht mehr, welcher das war, wahrscheinlich der Kiewer. Als sie uns zum Bahnhof fuhren, fragte ein Mädchen. „Wohin bringen sie uns jetzt? Uns umbringen?“ Die verängstigte Stimme von diesem Mädchen kann ich nicht vergessen.

Der Glaube an kommunistische Ideale

Riwtschun: Ich wollte unbedingt in den Komsomol, unbedingt. Ich war ja schon bald erwachsen. Die ganze Klasse ging zu den Versammlungen, es gab Diskussionen und Gespräche, nur ich war nicht dabei. Es hieß immer: „Was stellst du überhaupt einen Antrag? Wer soll dich aufnehmen? Dein Vater ist ein Volksfeind. Was soll das, willst du dich lächerlich machen?“ Und ich stellte natürlich keinen Antrag. Und dabei wollte ich so gerne Komsomolzin sein! Ich wollte gerne bei den anderen sein! Das war für mich sehr schwer.

Olga Zybulskaja. Ihre Eltern waren Mikrobiologen. Der Vater wurde 1937 erschossen. Die Mutter wurde als „Familienmitglied eines Verräters der Heimat“ zu 8 Jahren Haft verurteilt. Olga wuchs bei Ihren Verwandten auf.
Zybulskaja: Wissen Sie, ich habe das seinerzeit nicht so mit Stalin in Verbindung gebracht. Ich habe fest an ihn geglaubt. Ich war gerade fertig mit der Schule, als er im März 1953 starb. Irina, meine Schwester, hat furchtbar geheult, sie fiel dauernd in Ohnmacht. Ihr Mann, Wladimir Aleksejewitsch, sagte ihr: „Ira, was stellst Du dich an? Da ist ein Blutsauger gestorben, der dir das ganze Leben kaputt gemacht hat, er hat das deines Vaters vernichtet und das deiner Mutter zerstört.“ Sie darauf: „Wolodja, hör auf, so was konnte Stalin gar nicht tun, niemals“. Man glaubte so fest an ihn, dass es für uns jetzt so war, als wäre plötzlich die Sonne verschwunden. Ich erinnere mich, dass ich wer weiß wie geheult habe. Für mich war Stalin einfach eine Ikone.

Diskriminierung

Zybulskaja: Ich sagte, ich wollte Medizin studieren, Mama darauf: „Versuch das gar nicht erst, man wird dich eh nicht zulassen, Kinder von Verhafteten dürfen nicht Medizin studieren“. Ich bewarb mich und gab an, wer meine Eltern waren. Der Rektor kam zu mir und sagte: „Wir nehmen dich nicht auf. Du brauchst es gar nicht erst zu versuchen – wir haben die geheime Anweisung, Kinder verhafteter Eltern nicht zuzulassen, sie werden sonst dem Staat schaden. Also nimm deine Dokumente wieder mit und versuche es gar nicht erst.“

Murawnik: Später schon, als ich irgendwo anfing zu arbeiten, musste ich was schreiben – früher haben wir ja Lebensläufe geschrieben. Ich dachte mir so eine Geschichte aus, keine besonders gute, aber eben irgendwas. Alle aus den Kinderheimen haben ja die Unwahrheit geschrieben. Und ich schrieb, mein Vater sei im Bürgerkrieg ums Leben gekommen, er hatte ja wirklich im Bürgerkrieg gekämpft. Ich schrieb auch, ich und meine Mutter hätten uns verloren, wo das war, wüsste ich nicht mehr. Ich war damals noch klein. Das habe ich geschrieben, und es reichte aus, sie ließen mich dann in Ruhe.

Psychische Folgen der Repressionen.

Zybulskaja: Wahrscheinlich wäre ich sonst fröhlicher, ich bin manchmal ziemlich skeptisch und pessimistisch. Ich habe im Leben nicht diese ganze Zärtlichkeit und Fürsorge erfahren, ich musste mich immer irgendwie mit meiner Arbeit durchschlagen. Außerdem – da Mama zu uns nicht zärtlich war, bin ich das auch nicht meiner Tochter gegenüber. Ich bin nicht zärtlich zu ihr, ich kann das nicht ändern – ich gebe mir Mühe, ich unterstütze sie auch, aber irgendetwas im Inneren hält mich zurück.

Tichanowa: Natürlich hat das Kinderheim meine geistige und intellektuelle Entwicklung erheblich beeinträchtigt, die ganzen vier Jahre, die ich da verbrachte. Das war eine solche Vergewaltigung unserer Seelen, dass es sich natürlich auf unser weiteres Leben auswirkte. Es ist kein Zufall, dass ich von dem Kinderheim vielleicht fünf-sechs Leute nennen kann, denen es irgendwie gelungen ist, eine höhere Bildung zu bekommen.
Irgendwo im Verborgenen eine Angst, eine gewisse Angst war immer in mir. Ich bin nämlich ein explosiver Charakter – ich bin nicht so sanftmütig. Aber diese ganzen Jahre habe ich mich sehr still verhalten. Sehr still. Das hat lange Jahre in mir gesessen. Vielleicht habe ich das bis heute nicht ganz überwunden.

Erinnerung an die Eltern

Riwtschun: Es war, als wäre Papa vom Erdboden verschwunden, absolut – als Mensch und als öffentliche Person.
Als er am Morgen nicht nach Hause kam, also nach dieser Nacht – ich habe mit 13 Jahren noch nicht verstanden, was eine Verhaftung ist, dass Papa verhaftet war. Ich wusste nur so viel, dass im Gefängnis Verbrecher, Diebe und Mörder sitzen. Und jetzt auf einmal mein Vater – ein so wertvoller, guter und völlig unschuldiger Mensch – das war natürlich ein Irrtum. Als ich aus der Schule kam, habe ich sofort nachgesehen, ob nicht oben seine Mütze und sein Mantel an der Garderobe hingen.

Tichanowa: Also zu diesem intellektuellen und seelischen Zusammenbruch. Ein wesentliches Trauma entstand natürlich durch das Kinderheim. Und natürlich hatten alle viel Heimweh. Ich habe buchstäblich jedes Mal, wenn ich aus der Schule kam, gedacht: „Wenn ich jetzt komme, steht ein Auto da, und Mama und Papa kommen mich holen“.
Ich war ganz sicher, dass sie unschuldig waren. Darum kam ich nicht auf die Idee, mich zu fragen, wem gegenüber sie schuldig sein sollten – sie waren einfach unschuldig und fertig. Da war ich mir sicher. In einer Eingabe schrieb ich, dass ein Beweis für die Unschuld meiner Eltern schon darin zu sehen war, wie sie mich erzogen hatten.

Schowkrinskaja: Sie haben alle Ehefrauen verhaftet und alle bedrängt, sich von ihrem Familiennamen loszusagen. Papa hat Mama ein paarmal geschrieben: „Wenn Du den Familiennamen änderst, wird das für die Kinder ein Schlag sein. Sie werden denken, dass ich wirklich ein Verräter, ein Volksfeind bin. Sag den Kindern, dass ich immer aufrichtig, dass ich ein aufrechter Kommunist bin und niemanden verraten habe.“ Wie oft haben sie Mama vorgeladen und ihr immer wieder zugeredet: „Geben Sie den Familiennamen auf. Wir werden den Kindern eine Ausbildung verschaffen.“

Riwtschun: Wissen Sie, ich hatte das ganze Leben den Traum, bis 1956, ob ich denn nicht doch eines Tages würde beweisen können, dass mein Vater völlig unschuldig war. Ich war ganz besessen von dieser Idee. Und das Schicksal ist mir zur Hilfe gekommen. Die Staatsorgane haben das ohne mich in Ordnung gebracht. Verstehen Sie? Und jetzt nach 70 Jahren sind Sie gekommen, um nach ihm zu fragen. Für mich ist das einfach ein Glück. Dass er sozusagen aus dem Nichtsein auftaucht, wenigstens für eine Zeitlang.

Die Zitate sind aus folgenden Interviews entnommen:

Leonid Murawnik
Jelisaweta Riwtschun
Olga Zybulskaja
Walentina Tichanowa
Rosa Schowkrinskaja

Drehbuch:
Aljona Koslowa, Irina Ostrowskaja (MEMORIAL – Moskau)

Kamera:
Andrej Kupawski (Moskau)

Schnitt:
Sebastian Priess (MEMORIAL – Berlin)
Jörg Sander (Sander Websites – Berlin)

Übersetzung/Untertitelung:
Boris Kazanskiy (MEMORIAL – Bonn)

Когда приезжал «черный воронок», вместе с родителями из домов и квартир выводили детей. Ребята попадали в спецприемники, а оттуда — в спецлагеря для детей врагов народа или в обычные детские дома. Рождались младенцы и прямо в лагерях ГУЛАГа. Что помнят эти люди? Как сложились их судьбы? TUT.BY поговорил с тремя людьми, которые видели репрессии детскими глазами.

Досье № 1. «Я помню ночь, когда за нашей семьей приехал «черный ворон»

Янина Маргелова, 84 года. Янине было 4 года, а ее сестре Нонне — 6 лет, когда родителей девочек репрессировали.

Отец: Степан Маргелов, в Минске возглавлял секцию географии Института экономики Академии наук БССР. Арестован 23 января 1937 года. Осужден 28 октября 1937 года как член антисоветской террористической шпионской вредительской организации. Расстрелян 29 октября 1937 года. Реабилитирован в 1957 году.

Мать: Серафима Гомонова-Маргелова, в Минске работала лаборантом на дрожжевом заводе «Красная заря». Арестована 28 ноября 1937 года как жена изменника родины. Приговорена к 8 годам исправительно-трудовых лагерей (Казахстан, Акмолинское отделение Карагандинского лагеря). Реабилитирована в 1956 году.

Как забирали семью

— Я помню ночь, когда за мамой и за мной с сестрой приехал «черный ворон». Это было в конце ноября 1937 года. В квартире такой ералаш был (закрывает глаза, припоминая): все перекручивали, искали сами не знали что. А я у энкавэдиста сидела на руках — тогда от злости что-то сломала на козырьке его фуражки. Мне было только 4 года, но я уже понимала, что дома что-то страшное происходит.

Отца арестовали намного раньше, 23 января. В тот день была сессия Академии наук, после обеда планировался его доклад. Какой-то невысокий человек поманил его пальцем из-за двери. Отец вышел из зала — и как в воду канул. Мать его искала — не находила. Потом одна боевая племянница помогла узнать, что он арестован. Отец писал, но письма были совсем на него не похожи. Он сидел в тюрьме 9 месяцев, все это время шли допросы, на него давили! Однажды пришло письмо, что надо приготовить вещи, что его будут куда-то переводить. Через много лет мы узнали, что отца на следующий день расстреляли.

Он был умным человеком, образованным. Составил атлас Беларуси, руководил группой по экономической географии для вузов, на белорусском языке. За эту книгу он не успел получить деньги.


Серафима и Степан Маргелов, 30-е годы, Минск. Они жили в квартире, которая существует до сих пор. Теперь это дом № 13 по улице Академической, тогда адрес был такой: Борисовский тракт, дом № 54а. Именно отсюда забирали Серафиму и дочек в ноябре 1937 года. О судьбе Степана семья узнала только через много лет. Сначала им дали справку, что он умер от туберкулеза, куда позже пришла правда про расстрел

За нами пришли после ноябрьских праздников. Когда нас вывели из квартиры, видно, я была так потрясена, что потеряла память. Не помню ни дорогу, ни спецприемник.

Как детей отправили в спецлагерь

— Нас с Нонной увезли на Украину. Только в разные места распределили — ей же скоро в школу надо было. Я жила в детском доме «Зеленый Гай». Воспитательница у меня была хорошая, хлопотала, чтобы нас с Нонночкой соединили. За год или два до войны энкавэдист привез меня в тот спецлагерь для детей врагов народа, где жила сестра, — это был Шполянский район, деревня Дарьевка, Черкасская область. Наш лагерь был в бывшем панском доме. Чем он отличался от обычного детского дома? Мы были в лесу, в полной изоляции, общались только с воспитателями. Они, к слову, относились к нам хорошо.

Это, наверное, последняя фотография нашего еще мирного житья в Минске.


Нонна и Янина Маргеловы в Минске, родители еще на свободе. Фотографии из Минска до репрессий сохранили родственники, отдали их Маргеловым после того, как те вернулись в Беларусь

Мне на день рождения родители подарили этого медвежонка, а Нонне — куклу. Когда мы расставались, мы поменялись. Сообразили, что мишка очень большой, а кукла поменьше, мне будет удобнее ее таскать. Когда я приехала в тот лагерь, где была Нонночка, то оказалось, что сестра отдала мишку девчонке, ее называли Степанида-Царица. Знаете, в коллективе детей всегда найдется тот, кто себя поставит выше других, как в уголовном мире. Нонночка была спокойная, тихая, а я своего мишку забрала у Степаниды. Да, я такая была (смеется).

Эвакуация. О жизни в детском доме

— Началась война. Нас поздно эвакуировали. По ночам мы уже различали гул немецких самолетов, хватали одеяло, подушку и бежали прятаться в лес.

Эвакуация… Мы долго шли пешком, питались совсем плохо. Наткнулись на поле со вкусным зеленым горошком! И там все напаслись, наелись — и мы, и воспитатели. Потом все ушли, а на поле остались только мы с подружкой. Так вышло. Так я снова рассталась с сестрой. Какая-то женщина нас потом отвела в детский дом в Черкассах, куда свозили беспризорников. И я уже с ним прошла всю войну, эвакуацию, потом окончила ремесленное училище.

Уже работала и потом только получила письмо от матери — она меня искала. Сестра не теряла связи с мамой вообще. Они писали друг другу письма.

Письма Нонны маме, в лагерь. Тут — поздравление с Новым годом. На рисунке — ангел. Дочка пишет: «Здравствуй, моя дорогая мамочка. Целую тебя крепко 9000 раз. В первых строчках своего письма я тебе пишу, что я жива и здорова, а тебе еще лучшего желаю. Мамочка, может быть, ты знаешь что-нибудь про Яниночку. Если знаешь, где она, напиши мне»
«Мамочка, напиши, сколько лет сейчас папочке и надеешься ли ты его увидеть. Наверное, никогда уже не увидим его. Как хочется жить вместе, как раньше, хоть плохо, но вместе»
В этом письме Нонна поздравляет маму с Первомаем. Апрель 1943 года, Нонне около 12 лет: «Сегодня мы не работаем, а готовимся ко дню 1 мая. К 1 мая нам дадут обмундирование. Мамочка, питание у меня хорошее, почти каждый день ем яйца и молоко. В одежде пока не нуждаюсь. Но с обувью трудно. В октябре мне выдали ботинки, но они уже рвутся, и мне не в чем будет ходить на работу»
«Эх ты, птичка да канарейка, да научи меня летать, и не далеко, да не далеко, чтоб только мамочку видать», — тоже письмо маме

Нас эвакуировали в Узбекистан. Очень страшная была жизнь. Сутками ходили по горам, ловили черепах. Притворялась пару раз, что больная, — в изоляторе чуть больше давали покушать.

Сейчас я верю в Бога. Но не потому что уверовала, как неграмотные бабушки, которым скажи, а они во все верят. Просто понимаю, что везде Божья рука была надо мною. Помню, как воспитательницы к нам приходили по ночам, утешали: «Ничего, дети, вот кончится война — и всего будет много-много». А мы в один голос: «И хлеба?».


Нонна и Янина Маргеловы в форме во время жизни в спецлагере для детей врагов народа

Так хлеба хотелось! И чтобы не просто почувствовать его вкус, а немного больше поесть. И сообразили вот что: например, сегодня ты мне отдаешь свою порцию хлеба, и ты, и ты. И у меня собирается три или четыре порции хлеба, так что я уже могу наесться! А завтра точно так же мы отдаем свой хлеб кому-то другому. Эти собранные пайки хлеба мы съедали или на улице, или под одеялом, чтобы никто не видел. Не потому, что отберут, а чтобы не дразнить того, кому тоже хочется есть.

Когда мы жили в самом последнем месте в эвакуации — там люди уже немножко лучше жили. Местные нам иногда давали карточку, чтобы мы по ней хлеб для них получали. Понимаете, какое доверие было к детям? И мы очень любили, чтобы на этой пайке хлеба был «довесочек». Было соображение: принесешь все — и люди довесочек тебе обязательно отдадут.

О том, куда исчезли 20 лет

— Когда получила от мамы письмо, я уже работала в Черновцах, на фабрике. Маму уже освободили, она работала около Ташкента, в совхозе зоотехником. Я к ней ехала и переживала: как я ее узнаю? Она меня вышла встретить, и я как-то сразу почувствовала, что это не подлог, что это она. Бывают такие жизненные моменты, которые не опишешь.


Янина сохранила мамино одеяло — из лагеря

После смерти Сталина мы долго еще были с волчьими билетами. Вернуться в Минск нам разрешили только в 1958 году. Я думаю: все говорят про узников нацизма, а про советских узников молчат. А ведь они работали на Германию всего несколько лет, а моя мама не могла вернуться домой 20 лет!

Досье № 2. «Накануне 6-го класса пришла мысль: а за что вообще посадили моих родителей?»


Владимир Романовский, а за его спиной на одной из картин — его мама Валентина Доброва, репрессированная в сталинское время. Название работы — «Поющая бабушка». Картину написал внук

Владимир Романовский , 76 лет. Родился в исправительном трудовом лагере на Колыме, с начала 1960-х живет в Минске.

Мать: Валентина Доброва. Украинка, работала на Дальнем Востоке после педучилища. Арестована в январе 1938 года — девушке тогда было меньше 19 лет. Осудили по «политической» ст. 58 (Контрреволюционная деятельность) на 7 лет ИТЛ. Находилась в одном из северо-восточных исправительных лагерей. Реабилитирована в 1957-м.

Отец: Иван Романовский. Родился в Волгоградской области, окончил техникум в Волгограде, был арестован в мае 1937 года. Осужден по той же 58-й на 3 года исправительно-трудовых лагерей. Реабилитирован в 1957-м.

Первые воспоминания. Детство в телятнике

— Когда я родился, отец мой уже был на свободе, но был поражен в правах. Так было практически у всех: из лагерных бараков ты ушел, но дальше никуда уехать не можешь. Отец стал жить в Талоне — поселке, построенном для лагерных.

Мама была в лагере до сорок пятого, а я родился в 41-м. В Талоне был детский дом, мне грозило туда попасть, но я оказался на попечении тети Лизы Гаврильчук. Она тоже отсидела срок в ГУЛАГе, но не думала возвращаться: потеряла всех сыновей, мужа, все хозяйство. Вот она меня и выхаживала до освобождения мамы.


Этому носочку примерно 74 года. Валентина Доброва связала его в лагере для сына Володи

Тетя Лиза жила и работала в телятнике. Помню: стоят коровы стельные, печь, чаны громадные, в них варится что-то. Спал на этой печке, рядом с чанами. Позже я бегал по телятнику и смотрел, когда корова начинала рожать — прибегал и сообщал: «Тетя Лида, ножки показались!». Ни мамы, ни отца в тот момент еще в моей жизни не было. Но помню: я на скотном дворе сижу, на меня идет корова, я в жутком страхе — и вдруг вижу, как от ворот ко мне бежит мама.

Как родители попали в ГУЛАГ

— Мама окончила педучилище на Украине, еще и пела, самодеятельностью занималась. Хотела продолжать учебу, но директор уговорил поехать по разнарядке на Дальний Восток. Летом 37-го приехала, а в январе 38-го ее уже судили. Был человек, который на Сахалине сначала ей помогал, потом пьяный стал приставать. А у мамы крутой характер! Когда он утихомирился, мама возьми да скажи: «А вот теперь иди и пиши на меня». Он пошел и написал. Мама рассказывала, что все не верила, что посадят, думала: разберутся же! Ну какой она враг народа, какой агент?

Отец мог получить диплом техника по холодной обработке металлов в Волгограде. Уже писал диплом и — на тебе — комсомольское собрание, посвященное успехам коллективизации. А он как раз получил письмо с родного хутора, что плохи дела, что от голода кто-то умер. И говорит: «Вот вы рассказываете, что все хорошо, а у меня письмо про то, что очень плохо. В чем дело?». Позже второй раз выступил — через час пришли трое в общежитие и его забрали. Отправили на Колыму на прииски: работа тяжелая, заболел цингой и другими страшными болезнями, нога гнила на ходу. Тем не менее его направили в Магадан, где его спас фельдшер. Заставлял приседать через боль, делать упражнения, чтобы раны очищались от гноя.


Володя Романовский с родителями

Потом благодаря счастливому случаю его забрали в Талон, как раз туда, где был женский лагерь и где работала мама. В совхозе нужны были и мужские руки. Там и познакомились они. Маму уговаривали: Валька, тебе уже 22 года. Тогда были там распространены женитьбы такие, «комсомольские свадьбы».

Дети, которые родились в лагерях, не очень хотят рассказывать свои истории. Я понимаю почему. Читал про отношения лагерниц с надзирателями. Они сводились к фразе: «Давай пайку и делай ляльку». Из-за темного происхождения многие и предпочитают молчать. Но я уверен в своих родителях, поэтому не молчу.

Про беглецов, заключенных и книжки на чердаке

— Какая была у нас жизнь после лагеря? Длинный дом на две квартиры. Отец вырыл землянку, раздобыл корову. Он добывал мясо — ходил на охоту.

Осенью родители ехали на берег Охотского моря, оттуда — на катер и везли продавать картошку в Магадан. Мама оттуда мешками привозила книги, у нас вся стенка была ими заставлена. Я забирался летом на чердак и читал, читал.

Как-то мы, дети, увидели, как бревно какое-то плывет по реке Тауй, а на нем человек. Он пригнулся, озирался. Беглец! Это была отдельная беда — встретиться с беглецом. Однако я очень сомневаюсь, что кто-то мог сбежать с Колымы, природа там очень суровая — зимой замерзнешь, летом не пройдешь. Если только не пароходом через Магадан — но как?


Володя Романовский на фоне бараков в поселке Талон

Еще: когда мне было лет пять, мы с пацанами бегали возле лагеря — он был в километре от поселка. Вдруг видим: стоят заключенные в две шеренги и два конвоира ведут человека. А он уже никакой, в крови. Его посреди ворот положили и стали бить прикладами. Мы, конечно, разбежались. Я в соплях домой, мама тоже плачет.

В 45-м году у нас появились пленные немцы. Вышел как-то на улицу гулять. Зима. Идет чучело громадное! Завернуто в одеяло, на ногах что-то накручено, ужасный такой, мимо прошел.

Но вообще я стал соображать, что мы несвободные, только накануне 6-го класса. Помню, в школу меня привезли рано. Конец августа, заморозки, в интернате еще почти никого. Я пошел на берег моря по лесу, ягоды вкусные: брусника, морошка. Потом вдруг мысль: а за что вообще посадили моих родителей? Я же видел, что они уже пользуются громадным уважением в поселке. Знал, что они достойные люди. Но тогда за что?

Мама была очень активная — думаю, это и ее талант нам и помогали там выжить. Она вечно самодеятельность организовывала, спектакли ставила, Чехова читала. Очень решительная была. Она сыграла в моей жизни большую роль. Отбивала у меня самонадеянность. После 4-го класса уже с родителями практически не жил. В Талоне была только четырехлетка, а у родителей еще было поражение прав. Меня за 50 километров от них отправили учиться в Тауйск. После 5-го класса приезжаю, говорю: мама, я уже географию знаю! Она: а где находится Баб-эль-Мандебский пролив? (смеется). Ну вот, когда найдешь — придешь хвастаться.


Мамину сумочку взрослый сын бережно хранит

Мой сын успел взять у нее интервью. Он приехал и два часа с лишним с ней говорил. И я сам у себя рву волосы на голове, что сам так обстоятельно с ней не поговорил. Работа, работа, все «когда-нибудь» (смахивает слезу)… Старый я совсем стал, что-то расклеился…

Про то, как добирался к родителям на лыжах

После моего пятого класса родители смогли поселиться ближе ко мне, в Балаганово. Стало веселей. В субботу прибегаешь с занятий, хватаешь лыжи — и 18 километров домой бежишь. Прибегаешь вечером, дома мама, папа — отмоют, накормят! В воскресенье назад 18 километров. Дороги не было, только лыжня, по берегу Охотского моря чешешь.

Было пару раз, когда крепко влипал. На море погода может быстро меняться. Однажды бежал по тропочке и сломал лыжи — налетел на что-то. И вот в охапку остатки — и километра три пришлось почти по колено в снегу пробираться. Отец, глядь на меня, замерзшего, — стопку наливает.

Вообще в интернате тоже были свои законы. Подшучивали жестко, но жаловаться было не положено. Тебе могли «сделать балалайку» или «сделать велосипед». Ты спишь, а между пальцев вставляют бумажки и поджигают. Просыпаешься, трясешь руками или ногами — не понимаешь, что к чему. Ожоги, волдыри… Школа мужества.

Уже с 8-го класса из школы ушли детдомовские, были только ребята с побережья. Учительский состав изменился, стало интереснее учиться. Я пришел в интернат когда-то с кликухой «маменькин сынок», потому что мама меня туда привезла. А в старших классах уже была кликуха Лобачевский — у меня появились успехи в математике.

Про то, как «заодно» плакали по Сталину

Помню, как встретили смерть Сталина в 1953 году. Уже спать ложились и вдруг — всем в школу срочно! Коридор школьный, портрет Сталина, свечки горели, почему-то не было электричества. Директор, бывший фронтовик, что-то говорит. Море народу. Все плачут. Нам тоже надо, значит, плакать — и мы плачем.


Справка НКВД о том, что Валентина Доброва отбывала наказание в Севлаге — 7 лет лишения свободы и 5 лет поражения в правах

После смерти Сталина родители подали документы на реабилитацию. Я поступил в Магадан, в политех, а потом попал в Минск, в радиотехнический.

Потом уже, через много лет, мама сказала, что Сталина не любила, а Ленина обожала. Говорила: «Хорошо бы построить коммунизм, только некому этому научить».

Досье № 3. «Як будуць забіраць цябе, не распісвайся, ды бяры з сабой куфайку і шапку»

Зинаида Тарасевич, 80 лет. Родилась в спецпоселке для раскулаченных в Архангельской области. С 1934 года эти поселки входили в систему ГУЛАГа.

Мать: Татьяна Зенчик. Крестьянка, жила в застенке Чижовка Минского района. Арестована в ночь с 3 на 4 марта 1930 года. Выслана в «административном порядке» в Архангельскую область, в спецпоселение для раскулаченных. Вместе с ней были репрессированы братья, сестры, мать, племянница — вся семья из 11 человек. Реабилитирована в 1991 году.

Отец: Антон Тарасевич. Крестьянин, жил в деревне Ваниковщина, Узденский район, с мамой и братьями. Семью из четырех человек арестовали в ночь с 4 на 5 марта 1930 года. Выслали в «административном порядке» в Архангельскую область, в спецпоселок для раскулаченных. Еще двоих Тарасевичей тоже забрали в ГУЛАГ, отдельно от семьи. Реабилитирован в 1991 году.

Як маці падбірала імя, «якое б выжыла»

— Калі я нарадзілася, маці доўга думала, якое імя мне даць. Перабірала ўсе імёны, што знала, што ў сям"і былі: Тані, Марыі, Наталлі… усе загінулі. А ёй нада такое імя, каб яно выжыла. Думала месяц, болей. Потым казала: «Як гэта мне мазгі прыдумалі, што ёсць жа імя Зіна! У нас Зін раней не было. Зіначка, можа, табе і не нравіцца гэта імя, но я другога даць не магла, каб ты не паўтарыла іх лёс».

Чаму я з’явілася на свет? Маці была ў лагеры, бацька таксама. І маці сказала яму: знаеш, нада нам нарадзіць дзіцёнка. Бацька кажа: «Дурань ты, што ж мы натворым? Як гэта дзіцё будзе жыць?». Але маці прыстала: «Нада нарадзіць. Мы загінем, калі не будзе дзіця — ніхто і знаць не будзе, што тут з намі стала, з нашымі роднымі. Дзіця вырасце і раскажа». І вось так я: пад ёлкай нарабілася, пад ёлкай нарадзілася. Васьмімесячная была, пра мяне казалі: «Ну, можа, да вечара і дажыве». Але во, жывая. І праўда расказваю, як яны жылі.

Як камсамольцы прызналі бабулю «чуждым элементам»

— У бабулі было 12 дзяцей, двое памёрлі ад недагляду. І вось наступіў 1930 год — уночы ўрываюцца ў хату камсамольцы, чалавек 30 з навакольных вёсак. Паднялі дзяцей, старэйшы камсамолец загадвае бабулі: «Распішыся, што ты дабравольна едзеш на высылку». А бабуля: «Куды ж вы забіраеце мяне, кажуць, нейкія калхозы робяць?». «А ты чужды элемент у калхозе». Бабуля мая неадукаваная, «чужды элемент» — гэта для яе кітайская грамата. А ён хватае за горла: распішыся. Ну бабуля крыжык паставіла. Забралі ўсіх, хто ў хаце быў: бабулю, восем дзяцей, нявестку, унучку малую.


Зинаида Тарасевич показывает свое свидетельство о рождении. Она получила его только в 1945 году, несмотря на то что родилась в 1937-м. В нем нет печатей, зато есть подпись коменданта лагеря, в котором работали ее репрессированные родители

Усё жыццё потым маці мая баялася, што і я, і маё дзіця таксама можам так пакутваць, як родныя, што зноў пачнецца. Казала: «Як будуць забіраць цябе, ні за што не распісвайся. Хай лепш цябе зарэжуць, заб’юць, але каб нікуда не папала з Беларусі. Калі ж забяруць без роспісу — глядзі, каб была куфайка і шапка з сабой. Мёрзлі ў ссылцы крэпка: адмарожаныя ногі былі ў яе, і ў бацькі.

Цэрквы ды баракі. Куды адвозілі раскулачаных

— Маці ўспамінала: з сабой нічога не дазволілі ўзяць. У яе на шафе стаялі баціначкі новыя — зарабіла, калі ў Мінску праводзілі трамвайную лінію, пясок цягала. Завезлі ўсіх у турму на Валадарскага, а з раніцы на вакзал. А там на вагоны-цялятнікі - і да горада Котлас, а патом да Вялікага Усцюга, і там размясцілі людзей у цэрквах. Маці налічыла ў тым горадзе 32 царквы! У цэрквах было поўна людзей: дзе нары ў чатыры паверхі, а дзе ў два. Бабуля прасілася на нары ўнізу, бо дзеці малыя. На вуліцы мароз 27 градусаў, цэрквы не атапліваліся. На падлозе для ацяплення накідалі конскі навоз. Мясцовым забаранялася гэтым людзям ваду даваць. Вязні зрабілі проламку ў рацэ. Прывязалі да бутэлькі матузок і так толькі можна было дастаць. Маці мая была маладая, спускалася па ваду, а берагі - крутыя. А бабуля малілася на беразе, каб хаця дачка жывой вярнулася.

Хутка пачалі паміраць, асабліва дзеці. Але нашым не дазвалялі хаваць родных на мясцовых могілках. Бабуліну ўнучку, калі памёрла, апускалі без гроба ў канаву…

Давалі людям нейкую баланду — смяртэльны паёк, як маці мая называла. Дзіву даешся: навошта іх там столькі трымалі: і вясну, і лета, і восень? Глыбокай восенню зноў пачаліся халады. Хто застаўся жывы — пагрузілі на баржы. І завезлі па рацэ, па прытоках, ад Верхняй Тоймы яшчэ ў дрымучы лес амаль на 100 кіламетраў.

Там выкінулі, загадалі: будуйце баракі. Як маці працавала? Карчавала лес, піліла дрэвы, строіла баракі. Голад быў, мор. Баракі збілі, без фундамента, але ж і могілкі пашырыліся крэпка. Потым маладзейшых, мужчын і жанчын, забралі і павялі ў лагер. А ў бараках засталіся старыя ды дзеці, хто быў яшчэ жывы.

Усе бабуліны дзеці разышліся па розных лесабазах, ніхто не ведаў, калі і дзе браты ды сёстры памёрлі.

Кармілі як? Давалі ў дзень 400 грамаў хлеба, калі вырабіш усю норму. Не вырабіш — не атрымаеш хлеба, а значыць — смерць.

Маці мая жыла ў бараку ў лагеры, а з ёй у будынку — 80 чалавек. Іх хватала, бывала, курыная слепата. Кажа: вечарам вяртаемся з работы, дык нічога не бачам, адзін другога трымаем за шмаццё. Ці дзясятнік вяроўку нацягне і вядзе іх так у барак. І такі сум, жах ахватвае людзей. Але знойдзецца ў кампаніі такі чалавек, які падніме настрой. Такая была Маруся Ліпніха: смяшыла.

Пра цацкі дзяцей «кулакоў»

— На гэтых фотаздымках мне год і тры месяцы — я яшчэ не стаяла сама, бо была рахіцік. Там, дзе я стаю адна, маці з-пад шторкі падтрымлівае мяне за адзежу.

Ужо перад самай вайной маці ў бараку не магла ўжо дыхаць, а я была ў такіх струп’ях, што не магла сядзець. Маці бачыла, што я мучаюся, гіну. Тады яна мяне на свой рыск схваціла ў мяшок. Сіл не было на руках цягнуць, дык проста прарэзала ў мяшку дзірку, каб я дыхала і неяк усадзіла мяне туды. І са мной джгала на пасёлак, туды, дзе засталіся тыя першыя баракі. Там было прасторна. Маці печку пратапіла і думала, што яе арыштуюць, што той лесапавал пакінула. Але нейкае было зацішша перад вайной, камендатуру забралі на фронт, дык ніхто яе не чапаў. Але ж і майго бацьку ў 1942 годзе на вайну забралі.

На тых лесабазах было, што дзеці паміралі. Калі жанчын пераганялі на другое месца — снег аж пад пахі, холадна, дык яны ўкутаюць дзіця — дык некаторае плача-плача і задушыцца на смерць… Потым маці мая папрасілася, каб яе ўзялі працаваць санітаркай у так называемую бальніцу. Трохі павага ўжо была нейкая да яе, мужык жа яе быў на вайне. А ў той бальніцы адно лекарства было: адпачываць і атрымаць талерку баланды. І мяне там падкармлівалі.

Так хацелася мне куклу, бо не было ж ніякіх цацак. Прасіла: «Мама, зрабі мне куклу!». «З чаго?». «З пяску зрабі». Тады маці паглядзела, нешта ўсміхнулася, ўзяла нейкі матузок, перавязала некалькі разоў: «Во табе кукла!». Я так ужо яе берагла!

Пра тое, як вярталіся ў Беларусь

— Вайна кончылася, і бацька мой вярнуўся інвалідам, без рукі, адразу ў Мінск — з прабітым лёгкім, бок парваны быў. Ён разумеў, што кожны наш дзень там, далёка, — барацьба за жыццё. І бацька пачаў думаць, як нас забраць. І ў сорак пятым годзе нам з мамай даслалі «вызов», дазволілі выязджаць.

Людзі з лагера рынуліся да мамы: «Ты ж паедзь да нашых родных, раскажы, дзе мы». Памятаю, прыходзіла Мецяжыха. Перад высылкай яна пакінула тут сястры свайго сына. Прасіла даведацца пра яго. Мама яго знайшла, шукала з год пэўна, працаваў на заводзе. Калі мы вярнуліся, мама мяне з сабой па ўсіх гэтых сем’ях, па родных тых «кулакоў» вадзіла. Распавядала пра лёс тых, каго выслалі. А мне казала: «Слухай, гэта нада ведаць».


Семья Зенчик (по линии мамы Зинаиды Тарасевич) жила в этом доме. Выглядел, конечно, он по-другому, но существует до сих пор. Его теперешний адрес — улица Кольцевая, дом № 3, деревня Чиживка, Папернянский сельский совет Минского района. Зинаида Антоновна говорит: в доме сейчас никто не живет.

Ехалі мы 16 дзён! Памятаю, маці ляжыць на паліцах у цягніку, спіць і спіць — такая была змучаная. І спіць пакуль не cшэрхне цела (не анямее, значыць). Прачыналася ад болю і не магла зразумець, дзе знаходзіцца. Потым казала: «А, Беларусь мая, Беларусь!». І так некалькі разоў было. Маці радавалася, думала, што вернецца ў сваю хату, на цёплую бацькоўскую печ.

Але хату забралі. Хату не аддаюць і па сённяшні дзень. Тады не аддавалі, бо там зрабілі школу, потом не аддавалі, бо там настаўніца жыла. І сёння не аддаюць, хаця пустая стаіць. Як памірала, маці прасіла, каб я «забрала хату ў бандзітаў».

Вельмі мала было напісана пра высланых людзей. Гэтыя людзі самі не маглі пра сябе напісаць, бо неадукаваныя былі. Во, я тут напісала ў сшытачку тое, што чула ад маці і што сама бачыла. Але ж астатнія і напісаць не могуць.


В начале 1990-х Зинаида Тарасевич подавала документы в Комиссию по реабилитации жертв политических репрессий и получила справки о реабилитации. 11 членов семьи по маминой стороне и 5 — по отцовской

Яшчэ мая работа была — усіх рэабілітаваць. Я гэта зрабіла, у пачатку 90-х. Помнікі паставіла загінуўшым продкам. Што яшчэ я магу?

Пра савецкіх дзяцей з другой планеты

— Прыехала ў Мінск я, дзіцё ж: восем з паловай гадоў. А тут чысціня, красата. Я не разумела, на якім свеце нахаджуся.

Быў празнік Кастрычніцкай рэвалюцыі, утрэнік. Паднімаюся ў новай школе па лесніцы, а мне насустрач збягае дзяўчынка. Я не бачыла ніколі такіх: пухленькая сама, у карычневай сукенцы, з белым варатнічком, белым шаўковым пярэднікам. Белыя банты бальшыя! Ай, думаю: што гэта за з’ява?

Бацьку майму далі, як інваліду вайны, запрашэнне ў Тэатр оперы і балета на ёлку. Як жа я прышла туда — ай! Куды я ваабшчэ папала? Люстра вісіць, свету — поўна! Потым былі ступенькі мармуровыя, задрала галаву і хаджу. Я была як з другой планеты.

Маці, было, як устане — ходзіць медленна, усё ў яе баліць, праклінае Сталіна. Бо думае, што з-за яго з ёй так.

А потым, кагда я паступіла ў інсцітут, я, канешна, не Сталіна пашла чытаць, а Леніна. Калі ўсе беглі па сваіх занятках, дахаты, я ішла ў бібліятэку, шукала-шукала. І знайшла: павесіць, расстраляць… Усё выпісала, прынесла маці, патом прыхаджу і кажу: «Не таго ты клянеш. Нада пачынаць раней».

Маці памерла ў 75, хворая ўжо была зусім. Кажуць, у людзей мазалі на нагах, а ў яе былі на плячах.

С 1937 года, на который пришелся пик советских политических репрессий, прошло 80 лет. Отталкиваясь от этой даты, мы предлагаем вспомнить репрессированных в разные годы жителей Беларуси.

Информации о пострадавших мало, архивы закрыты или труднодоступны, во многих семьях о репрессированных предках тоже по привычке молчат. Часто неизвестно, где похоронены расстрелянные и как сложилась судьба тех, кто побывал в лагерях. Призываем говорить об этих людях, открывать архивы, чтобы сохранить самое ценное — память.


Top